— Егор, пойдем… чайку… — сказал отец.
— Не-ет…
— Не хошь? Ну, как знаешь. Полежи тут, покарауль. Тебе тепло?
— Ничего.
Они ушли, кроме ямщика. Старик сначала предложил своему гнедку овса, но гнедко задумчиво постоял с торбой на месте и не стал есть.
— Вот ишшо… ка-кой, — недовольно говорил дед, — пра-а. Ну, на сена!
Гнедко нагнулся к сену и стал жевать.
— Выгодная лошадь — сказал какой-то незнакомец, стоявший неподалеку, — овса не ест….
Гнедко потянулся к траве… Он подергивал телегу, телега покачивалась и поскрипывала, и Егор, лежа на ней, ждал, что вот-вот она опрокинется. Но лежать было хорошо, тряски не было, пыль улеглась. Вверху раскинулось высокое, темное небо с звездами. Они были прекрасны, чисты и непонятны, будили смутные мысли и воспоминания о родине, о матери. Тихий говор людских голосов плавал, шуршал и сыпался кругом, за телегой, впереди и позади. Где-то, в стороне, слышалась громкая болтовня и смех молодых голосов — мужских и женских. Прошла гурьба парней через площадь. На плотине они запели:
Голоса были громкие и нестройные, но когда певцы удалялись, звуки становились стройнее, мягче, красивее, и что-то подкупающее, родственно-милое и неизменно грустное было в этих вздохах и однообразных жалобах, в вихристых и кудрявых затяжках подголоска.
И тихая ночь задумчиво-безмолвно стояла над этим краем, разбуженным необычным наплывом странных гостей, смирным, серым и скучным краем черного труда, робких мыслей и тупого, равнодушного терпения… И звезды моргали с неба ласково и как будто знаменательно, говоря всем одно и то же и предоставляя каждому понимать их по-своему…
Егор заснул. Сквозь сон он слышал, как пришел сначала дед-возница и, гремя дугой, стал запрягать гнедка. Потом подошел отец с старым хохлом…
— Чего? Ай, ехать? — спросил кто-то далеким, но знакомым голосом, должно быть, Алексей.
— Ехать. Запрягают, — сказал голос ближе.
И Егор смутно слышал, как везде суетились, покрикивали на лошадей, запрягали. Потом телега заколыхалась, громыхнула, потянулась куда-то, и Егор забылся… Ему казалось, что под ним гудели мельничные колеса и трясся пол… и что-то бурлило, кипело и плескалось…
Когда он поднял голову — при тусклом свете первого утра разглядел большую глинистую поляну, изборожденную колеями. Было холодно. Только один раз потянула теплая струя нагретого воздуха, Бог весть откуда взявшаяся среди сыроватой и остро-холодной мглы утра. Неожиданная и непонятная, она на мгновение согрела всех озябших и примолкших людей, удивила и так же быстро исчезла, как и пришла. Точно вздохнул кто-то ласковый и добрый.
Впереди, на фоне белой зари, вставал лес. Люди шли впереди и по сторонам дороги, молча, не разговаривая между собой, погруженные в неясные, дремотные грезы, и лес ждал их, темный и молчаливый. И когда поезд скрипящих телег, извиваясь и курясь пылью, въехал в опушку осин, елей, берез и молодых сосен, то вместе с неподвижным и резким холодом их окутал молчаливый мрак, как будто они опустились в погреб.
И было тяжело и жутко это молчание величественной, строгой, угрюмой толпы великанов, которые в глубине вытеснили совсем зеленую, веселую листву берез и ольхи и стояли прямые, стройные, высокие, почти без веток, с небольшими зелеными шапками там, вверху, под смутно просвечивавшим сводом неба. Колеса вязли в песке и уже не шуршали, а слабо поскрипывали и чуть слышно шипели. И пыль как будто улеглась — ее не было видно в лесу. Не было звуков, а их так хотелось… Какая-то одинокая птица где-то там, в высоте, издавала монотонный, тихо скрипящий звук, точно чертила ногтем по шершавой коре этих великанов.
Ехали медленно и долго, увязая в песке. Стало светлее. Должно быть, взошло солнце: вершины сосен сзади ярко зарделись, и клочки неба стали особенно нежны и ярки своей синевой, а темная зелень сосен вкраплялась в них отчетливо и резко. Вот поляна. Сверкнула речка. Над ней кучка палаток донского казачьего полка. Вдали засияли главы монастырских церквей.
— Ряда была, золотые, до мостика, — напомнил дед-возница. — А то тут есть Городок, так до Городка другая цена. Там верст шесть по песку…