Звуки говора и выкликаний были здесь свободнее, громче, чем в монастыре, и разнообразнее. Вот лохматый человек с бельмом на глазу, сбычившись, поет диким голосом какой-то тропарь и держит перед собой руку ковшом… Вот, поджав тонкие, голые выше колен ноги, громогласно читает псалтырь какой-то растерзанный, почти голый человек с болячками на лице, с облезшей головой и бородой. Загорелая, с обветренным лицом молодая женщина симулирует сумасшедшую: она сидит на коленях в тени куста и то смеется дробным смехом, то бормочет, то крутит головой и вдруг роняет ее себе в колени с искусством акробата.
Около нее останавливаются прохожие, глядят с недоумением. Вырастает толпа. Какая-то старуха участливо спрашивает:
— Ты чего?
Но женщина молчит, уткнувшись лицом в ладони. Молчит и стоящая вокруг нее толпа. Что-то загадочное, исполненное таинственного ужаса, медленно подымается из-за спин и объемлет всех темным облаком неизвестности.
— Ты откель? — спрашивает робкий голос.
Глубокое молчание. Дикое пение тропаря вырастает вдруг над толпой, быстро и нелепо проносится в сторону, затем падает.
— Больна, что ль?
— Голова… голова моя, — бормочет женщина тихо, почти невнятно, — болит голова… я не хочу… хлебушки нет… есть нечего…
И она опять быстро роняет лицо в ладони.
Ей подают медные, темные монетки и отходят в недоумении. Таинственный ужас перед невнятным, бессмысленным бормотанием еще сквозит на лицах. А женщина быстро и ловко прячет деньги в карман и опять бормочет, смеется, крутит головой и роняет ее в колени…
Егор медленно и тяжело идет за отцом дальше. Кружится голова, томит жажда, кровь стучит в висках. Пение доносится издали, стройное, согласное, красивое, хотя несколько однообразное. Повторяющийся мотив вьется и плещет в горячем, пыльном, душном воздухе, и жалобно-покорные, безнадежно молящие и монотонные, как пустыня, звуки то плывут навстречу, приближаются и вырастают, — хорошо спевшиеся голоса сплетаются, льются вместе и развиваются, — то отступают вдаль, тихие, полусонные, замирающие… Вот и они, сами певцы. Их пять человек: две женщины и трое кудластых мужиков без шапок. Все трое слепы, один — хромой, два — убогих. У всех деревянная чашечка в руках и огромные сумки грубого рядна через плечо.
— И-о-он мо-лит-ся Бо-гу сы-ы-ы сле-за-э-э-ми… — ровным басом ведет фланговый слепец, согнув шею и вытянувши вперед кудластую, непокрытую голову.
— И-о-он вя-ли-кие по-кло-э-ны ис-пра-вля-а-е… — мягкими тенорами грустно говорят два других слепца, крутя в такт головами и глядя перед собой темными, невидящими очами. Женские голоса, не произнося слов, присоединяются то разом, то поочередно, и звуки тогда свиваются в красивую гирлянду и изумляют слушателей своим сурово-аскетическим рассказом, напоминая о бренности жизни, о краткости и быстротечности счастья, об ином, неведомом мире, чреватом муками и ответственностью, о безнадежном однообразии вечности…
Слушатели останавливаются, охотно бросают деньги в чашечки слепцов. Какая-то тощая старушка умиленно и скорбно качает головой, всплескивает руками на своей тощей груди и затем поспешно вывязывает из платочка медную монету. Проезжает верхом урядник с воинственным видом. Взглянув на толпу и на слепцов, он делает вдруг строгое лицо и кричит:
— Ну, вы, купцы, купцы… Будет! Опять торг завели…
— Да что ж мы… чем помешали? — говорит, остановившись, фланговый слепец.
— Будет — сказано! Кончено!.. Чтобы никак!.. — строго повторил урядник и, погрозив очами несколько мгновений, удалился.
— Черт… помешали ему… — говорит слепец и, переждав, пока урядник, по его расчету, отъехал, он запел опять.
— Пойдем, чадушко, а то припозднимся, — сказал отец Егору, и они двинулись дальше.