Приходила два раза матушка и звала о. Михаила пить чай. Он отвечал: «Сейчас, мать», — и продолжал читать. Во второй раз матушка долго-долго стояла, ожидая о. Михаила и прислушиваясь к его уже уставшему, иногда спотыкавшемуся голосу. Потом, не дождавшись, пошла, несколько раздосадованная, и сказала:
— Это уж крайности…
Отец Егора тоже постоял, послушал и вздохнул.
— Пойдем, чадушка, чай пить, — сказал он голосом сознающего свою греховность человека.
Они отошли и сели в нескольких шагах. Был слышен лишь голос о. Михаила, но слова доходили неразборчиво. По спинам людей, стоявших в толпе, припекаемой солнцем, видно было желание уловить и понять смысл читаемого, и какие-то грустные и неясные мысли бродили, видимо, в этих обнаженных и покрытых головах и объединяли толпу.
— О-о-о, Господи Исусе Христе… — вздохнул кто-то громко и тяжело позади Егора, за тачкой.
Он оглянулся. Слепой казак с окладистой бородой, красавец, в папахе и башлыке, сидел в короткой тени, падавшей от дверей залы первого класса. Неподвижный, безмолвный, могуче сложенный, стройно перехваченный поясом с светлыми металлическими бляхами, он смотрел перед собой вниз своими темными очами, и какая-то тяжелая, неотвязная, глубокая дума застыла на его красивом, безнадежно-грустном лице. Подросток-кубанец, уставши слушать неутомимого о. Михаила, подошел к нему и сел рядом.
— Ван, ты? — спросил слепой казак. — Я.
— Де був?
— А на базаре.
— Хорош базар?
— Ни. Базару всего один воз, а станица — шесть чи семь хат… Священника слыхал? — прибавил Ван, помолчав. — Читает… Все, говорит, помрем, грешные.
— Помрем — заховают, — сказал равнодушно слепой казак. — Как Бог… С Богом драться, что ль, будешь? С Богом драться не будешь… Как говорится — знаешь? — нынче жив, а завтра что Бог даст…
В 9 часов 45 минут поехали дальше и часа через три снова пересаживались — в Балашове. Было жарко. Богомольцы метались по платформе, ища кипятку, а их гоняли из третьего класса в четвертый, а где был четвертый — никто не знал. Поезд стоял тут два часа, и в вагонах была неимоверная теснота. О. Михаил, около которого держались Егор с отцом, бунтовал, грозил жалобной книгой, усовещевал и добился все-таки того, что ему для матушки очистили одну длинную лавку, а на другой занял место он сам и Егор с отцом. Потом пришел и сел с самого края какой-то небольшой, грязный старичок, вроде юродивого, босой, в подряснике и подштанниках, с длинными волосами, с добрым испуганным лицом.
Но вошел кондуктор и весело крикнул:
— Ну, отче, под эту лавку!..
И старичок в подряснике вместе с своей котомкой беспрекословно пополз под ту лавку, на которой сидел Егор.
— А вы — в отхожее! — сказал кондуктор в соседнем купе, и несколько человек пошли по его указанию.
И хоть ехать тесно было, но интересно. О. Михаил не переставал рассуждать, поучать, повествовать. Егор ходил за ним на своих костыликах всюду. Теперь он симпатизировал ему даже больше, чем матушке, хотя последняя и давала ему какие-то вкусные белые, сдобные сухарики и поила чаем. Но Егору всегда было досадно, когда матушка останавливала ораторский пыл о. Михаила, якобы из опасения, что он может прозевать поезд, — а о. Михаил почти на всех больших станциях выступал с своей назидательной книжечкой «Друг народа» и собирал около себя толпу. Иногда даже жандармы, — хотя очень деликатно, — вмешивались и убедительно просили чтеца и его слушателей не мешать движению на платформе.
И в вагоне неугомонный о. Михаил не мог сидеть молча. Он не в силах был удержать своего проповеднического пыла и всегда находил слушателей, которых можно было наставить и просветить.