Выбрать главу
Уехал в Чагодубию Притворился буддою
(из «Мирсконца»).

В произведениях, написанных на языке «умном», орбита которого целиком проходит среди т. наз. «обстоятельств жизни», Крученых наугад, но в математически точных формулах беспредельного вздора утверждает прочность своего ума, зашедшего за разум и делающего разуму «рожки».

Здесь он вне стиля, вне всего, что заведомо хорошей марки – хотя бы футуристической.

Падая в пропасть, а не с какого-то этажа в лужу, он развивает безудержную инерцию, которая прорезывает живот земли. и вот:

Тянуткони Непонятные нони. Зверь испугался Откуда галь ся.

Вместо расслабленной поэзии смысловых ассоциаций здесь предлагается фонологика, несокрушимая, как осиновый кол.

Везут осиновый кол Убьют живых чол
(«Взорваль»).

О чем говорится в этих стихах?

Такие слова как «нони» и «чолы» странны, они туго воспринимаются, не чешут пяток воспоминания, они тешут осиновый кол на упрямой голове людей с хорошей памятью.

И в результате эти стихи будут поняты!

К ним прилипнет содержанье! И не одно, а больше, чем ты можешь выдержать. Потому что нелепость – единственный рычаг красоты, кочерга творчеств:

«голая чушь» – чудо!

Поэты-символисты, утвердившие в себе союз формы и содержания, были кровосмесителями, их потомство рахитично, оно:

Чахоточной ночью выхаркано В грязную руку Пресни
(Маяковский).

Только нелепость дает содержание будущему:

Нулево Пулево Кулево . . . . дыж
(из «Ожирения роз»)
Ягал-млы
(«Бегущее»)
хо-бо-ро мо-чо-ро
(из «Фо-лы-фа»).

Эти слова втираются в кожу сознания, животворя его. В равной степени они могут излечить насморк, ревматизм и ше ра тизм:

моя стихина сильней стрихнина.

Внешние формы и условия творчества Крученых так же нелепы, как их сущность. Он «забыл повеситься» и теперь неудержимо издает маленькие книжки, собственноручно рисуя их шапирографским чернилом. В каждой такой книжке не наберется более 100 букв: две-три фразы, рекламное название и вот уже новая книга Крученых, подлинная рукопись, рисунок, нестрочье, где буквы ле-та-ют, присаживаясь на квадрат, треугольник или суковатую поперечину…

Такие книги не исправляются автором, не переписываются: они точный след крови, произвольно упавшей из наклоненного к бумаге пера; они пахнут фосфором, как свежие локоны мозга. Вот «Город в осаде», где выпускаются на улицу «свирепые вещи» вместе с воззванием сумасшедших, которые диктуют всему «наизнанку законы»; «Восемь восторгов» – приходно-расходная тетрадь радостей футуриста; «Нестрочье», заявляющее о «совершенной откровенности» автора, когда он пишет на родном заумном языке. «Ф/нагт», «Шбыц», «ра/ва/ха»…. этим книгам нет конца и не будет:

все хорошо, что хорошо начинается и не имеет конца.

Этими словами заканчивается драма-опера Крученых «Победа над Солнцем». Здесь он оказывается бешеным драматургом. Его драму нельзя читать: столько туда вколочено пленительных нелепостей, провальных событий, шарахающих перспектив, от которых станет мутно в голове любого режиссера. «Победу над Солнцем» надо видеть во сне или, по крайней мере, на сцене. Это не «Ошибка смерти» Хлебникова, где все сидят в одной комнате, разговаривают и входит какой-то неизвестный и еще что-то разговаривают и что-то читают… Эту пьесу можно безболезненно мус<о>лить в кабинете.

Здесь сказывается глубокое различие темпераментов: домомнитствующий, комнатный схоластик Хлебников и летящий на Америке Крученых.

Домашняя мистика не интересует Крученых. В своих критических произведениях он любит все сводить к ярой практике творческого ремесла.

То, что бесцельно путает, должно быть выброшено: чёрта, оседлавшего русскую литературу, он превращает просто в дворника, который не хуже других:

И бес стал пятиться невольно Заметя что глумлюсь Щипнул себя, щипая больно Тебе я предаюсь
(«Полуживой»).

В той же книге («Черт и речетворцы») вместе с победой над чертом заявлена победа над «украшением ада» – сладострастием. Величие этого последнего идола колеблется:

Тебе навеки я отдадена вияся ведьма изрекла И ветр и зверь и дева-гадина Касались моего чела
(«Полуживой»).