Выбрать главу

Об этом он говорил уже давно. Например, в необычайно напряженной вещи 1915 г. «Себе любимому посвящает эти строки автор»

– Где для меня уготовано логово?

Помню, как это смятенное произведение читала Клавдия Я-он: с необычайной болью, угнетенностью и надрывом, переходившим в истошный вопль. Конечно, Маяковский так не читал и нехорошо бы читать так все его вещи, но в данном случае, думаю, эта трактовка была удачна.

В «Себе любимому» дан последний крик надорвавшегося великана, дана предсмертная тоска человека, не желающего примириться не то чтобы с «морковным кофе»15 или другим суррогатом, но даже и с Петраркой.

Если б был я маленький как великий океан на цыпочки б волн встал. Приливом ласкался к луне бы.

Его океан нежности не сравним ни с чем в природе!

Но еще больше изнывал и подергивался, дрожал в вопле дальше:

Если б быть мне косноязычным как Дант или Петрарка душу к одной зажечь! Стихами велеть истлеть ей!

Но томная, тонкая, теплящаяся лирика не для него. Последним, безнадежным взрывом, переходящим в хрип и в стон:

Пройду любовищу мою волоча. В какой ночи бредовой недужной какими Голиафами я зачат такой большой и такой ненужный!

Контраст – разительный! И… жалкий!16

Такие резкие колебания для массивной громады гибельны: они не сгибают ее, а ломают, опрокидывают.

Но назойливая гипертрофия мелких человечьих страстишек и по-иному опасна для крупно построенного человека. Висячий мост выдерживает чудовищные нагрузки. Но вот его всколебал, раскачал неумолимо правильной мелкой дробью шагов марширующей роты неопытный командир, забывший «Строевой устав пехоты», – и мощная конструкция рушится с грохотом, как сердце поэта.[8]

А между тем были же выходы. Можно было парализовать эти мелкие, подстегивающие, как хлыст, удары, выбивавшие поэта из его собственного большого ритма. И порой Маяковский находил выходы. Он преодолевал порывы стихийного отчаяния, уныния – и звериный надоедный вой и стон уже не нужны были ему. Все животное слишком примитивно, заунывно, со слякотной слезой. А когда бодр, радостен, энергичен – тогда мало одного «Го-го-го» и «простого как мычание».

Тогда призыв и приказ:

Эй, стальногрудые! Крепкие, эй! Бей, барабан! Барабан, бей!

Требуется организованность, маршевый шаг, команда и… самое современное оружие:

Пули, погуще! по оробелым! в гущу бегущим Грянь, парабеллум!

Это уже не размедвеживанье, а технизация.

Плачущих лошадей заменяют ревущие поезда.

Наши плавники – пароходы, Наши крылья – аэроплан.
(«150.000.000»)

Конец Маяковского*

Кто слыхал Маяковского на его выступлениях в последние годы, тот, вероятно, замечал, как с первых же слов доклада или читки Маяковский брал самые сильные ноты, через четверть часа обычно начинал хрипеть и уже надорвавшимся голосом продолжал свой вечер.

Людям страшно – у меня изо рта шевелит ногами непрожеванный крик1.

Это был физический надрыв, нерасчетливо сильный разбег, быстро расходующий энергию. Но к финишу сил не хватало, и Маяковский срывался. Это не только картина последних выступлений поэта, но и история его жизни.

В юности Маяковский лучше владел собой. Его воля действовала, как мощная и гибкая пружина, голос был эластичен и послушен поэту. Он сам мог любоваться:

«О-го-го» могу зальется высоко, высоко. «О-го-го» могу и охоты поэта сокол голос мягко сойдет на низы.
(«Человек» <1916-17>)

И в другом месте:

Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего2.

Какие спокойные, глубокие и уверенные раскаты!

Вся поэзия Маяковского имеет установку на голос.

Это поэзия –

агитатора, горлана, главаря3.

Он вынес ее из засиженных гостиных на трибуну и на площадь.

Естественно, что даже физическое состояние горла Маяковского, постановка голоса и его звучание имели первостепенную важность для поэта – это был тончайший инструмент для проверки каждой его строки.

Он любил, так сказать, примерять свои стихи на слушателях. Чуковский рассказывает, с какой величайшей охотой читал свои стихи Маяковский в 1915 году:

вернуться

8

Вспомним катастрофу с Чугунным мостом через Фонтанку в довоенном Петербурге.