Выбрать главу

Буквально не было дня, чтобы он не декламировал их снова и снова – у Репина, у Евреинова, – всюду, где соберется толпа4.

Можно сказать, что голос Маяковского был лучшим показателем его поэтического здоровья.

Трудно указать в мировой литературе поэта, стиховая техника которого была бы так тесно связана с его голосовым аппаратом, как это было у Маяковского5. Грубые, грузные слова, например, несомненно были обусловлены могучим нижним регистром баса Маяковского. Правда, в его диапазоне были и звенящие верхние ноты. Но именно они часто переходили в фальцет, в визг, ими прорывалась стихия скулящей лирики, всяческого упадка и сомнения в себе.

Полное владение Маяковского своим голосом совпадало с наиболее благотворными периодами его деятельности. Именно в это время он особенно охотно и блестяще выступал перед аудиторией. В эти моменты поэт был убежден, что каждое его слово –

душу новородит имениннит тело6.

Ощущение своего полнокровия, полноценности и действенности своей поэтической речи крайне обостряло тягу Маяковского к эстраде, к переполненному и чутко-резонирующему залу, к прямому взаимодействию со своими слушателями-читателями.

Устроитель вечера Маяковского рассказывает:

– Как-то поезд задержал поэта, и он лишь к 12 ночи попал в город, где должен был выступать. Сейчас же помчался в снятый зал. Здесь терпеливо ждали его собравшиеся. Это так обрадовало Маяковского, жажда аудитории была так велика и так очевидна, что он немедленно с необычайным жаром приступил к чтению. Более живой, пламенной и увлекательной читки не приходилось слышать…7

Немедленность результатов, общение с жадной аудиторией – давали гордое удовлетворение исключительно живому и непосредственному Маяковскому, реалисту из реалистов.

Маяковский здоровяк, Маяковский восходящий немыслим в маленькой камерной зале. Он предпочитал большие концертные. Маяковский органически ощущал, что «количество переходит в качество». Однажды в разговоре он прямо заявил, что лучше выступать перед многочисленной сборной публикой, чем перед небольшой кучкой ценителей-пенкоснимателей. Еще бы! Это давало поэту ни с чем не сравнимую радость чувствовать себя рупором массы, говорить за нее, быть ее голосом. Без поэта –

улица корчится безъязыкая, ей нечем петь и разговаривать!8

Но вот приходит он, и 150 000 000 говорят его губами!

Эта слитность с массой наполняла поэта волей вождя, командарма. Он издавал «приказы по армии искусства», он двигал толпы своими маршами, был запевалой и барабанщиком.

И такой Маяковский был забронирован от неудач. Именно стихи этого Маяковского

двадцать лет в победах пролетали9.

И нет сомнения, что даже инстинкт самосохранения толкал поэта на площадь, в окна Роста, в редакции боевых массовых газет. Маяковский сам сознавал, что, теряя контакт с армией борцов, со строителями жизни, он становился легкой добычей слякотной лиричности. Втиснутый в тепличную комнатку с канарейками, этот верзила обмякал, вождь терял волю, могучий голос превращался в нечеловечески жалкое скуление беспомощного домашнего ручного пса.

В это время казалось ему, что его преследуют неудачи, что он стареет, жизнь проходит мимо.

Творчество становилось подневольной нудной работой. Врожденная страстность заставляла его гиперболизировать все эти сумеречные настроения.

Я свое, земное не дожил на земле свое не долюбил. Был я сажень ростом, а на что мне сажень? Для таких работ годна и тля Перышком скрипел я в комнатенку всажен, вплющился боками в комнатный футляр.
(«Про это»)

Так становилась неоправданной молодая похвальба поэта:

Хотите – буду от мяса бешеный, – и, как небо, меняя тона – хотите, буду безукоризненно нежный, не мужчина, а – облако в штанах!10

«Красивому двадцатидвухлетнему» казалась легко преодолимой, почти игрой, стихия сантиментальных нежностей. Слишком уж увлекала и бодрила огромная цель: в непримиримой борьбе с академизмом и официальщиной создать новое небывалое словесное искусство. Сил было так много, что не пугали ни вековые твердыни врага, ни малочисленность соратников:

…Но нас, футуристов, нас всего – быть может – семь11.