Выбрать главу

Но столько энергии взяла эта поистине героическая борьба, такого действительно бешеного размаха потребовала она (период «Облака в штанах»), что скоро, как реакция, пришла пониженная сопротивляемость расслабляющему облачному киселю – «женского, мягкого»12. Оно оказалось вовсе не пустяком. С огоньком будуарной лампадки шутки были плохи. Уже во «Флейте позвоночника» (1915 год) безысходное любовное томление заставило поэта мрачно размышлять:

Все чаще думаю, не поставить ли лучше точку пули в своем конце Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт.

Эта демобилизация бойца поэта, эта предательская мысль об отступлении, о сдаче, с годами повторяется все чаще.

Глазами взвила ввысь стрелу. Улыбку убери твою. А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою.
(«Человек»)

В 1916 г. он презрительно отбрасывает ее:

– Прохожий! – Это улица Жуковского? – Она – Маяковского тысячи лет: он здесь застрелился у двери любимой Кто? Я застрелился? Такое загнут!
(«Человек»)

Но стойкость все падает. В 1923 г. он протестует в совершенно другом, приглушенном тоне:

Я их не порадую выстрелом.
(«Про это»)

Громадная работа поэта, конечно, резко повышала естественную усталость. Наконец, пришла болезнь. Грипп, осложненный воспалением легких, заметно надламывает поэта. Он часто жалуется на боли в горле, рассматривает его в зеркало. Он боится, что ему придется отказаться от публичных выступлений. Врачи запрещают курить, но Маяковский немыслим без папиросы.

Поэт еще пытается продолжать борьбу. Он пишет последнюю боевую вещь и озаглавливает ее совсем как в молодые годы: «Во весь голос». Но именно здесь его могучее горло сдает чаще обычного. Вся поэма выглядит как решительная схватка со всем враждебным, что было в самом поэте и его окружении. После немногих наступательных и кусливых строк – неожиданный жалостный срыв. Истеричное откровенничанье:

Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне13.

За этим признанием, открывающим тыл, – новый ораторский взлет, стихи, полные гордого самоутверждения:

Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима.

И вдруг поэт становится в заблаговременно посмертную позу:

В курганах книг, похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая, вы с уважением ощупывайте их, как старое, но грозное оружие14.

Затем, после романтического (в духе «Ночного смотра» Жуковского-Зейдлица)15 парада «застывших острот», поэт опять черпает подъем, вспоминая 20-летние победные бои в одном строю с «пролетарием планеты», когда –

под пулями от нас буржуи бегали, как мы когда-то бегали от них16.

С этой высоты поэма вновь срывается в мрачные похоронные пропасти, где и «мертвый стих», и «безутешная вдова», и замшелые осклизлые мраморы и бронза надгробий.

Дальше образ строящегося социализма еще раз на мгновение вырывает поэта из этих гибельных темнот. Но голос снова подводит: язык шершав, в горле першит, в нем застревают остатки старого «непрожеванного крика». Сознание последней катастрофы, как всегда, заставляет Маяковского ощутить себя зверем. Но это уже не реальные несчастные собака, лошадь или медведь прежних лет, а подобие

чудовищ ископаемо-косматых17.

К «образу звериному» Маяковский прибегает в худшие свои минуты, когда уже «нельзя по-человечьи». И действительно, вслед за бредовым чудовищем – провал, маячит «дней остаток», поэт открыто и прямо говорит о близкой личной гибели, его единственная забота – свежевымытая сорочка (зам-саван, предусмотрительно заготовляемый поэтом?)18.

Энергичной самоутверждающей концовкой поэт как будто торжествует над могильными веяниями, формально преодолевает слабость голоса. Перед нами как будто прежний грозный Маяковский. Но в этой страстной и жестокой борьбе с самим собою силы его были надломлены. Новый, может быть даже ничтожный, комочек слякоти легко свалит великана…

Так в своих произведениях этот горлан всегда брал предельную ноту.