Выбрать главу

К ИЗВАЯНИЮ ПАНА, ИГРАЮЩЕГО НА СВИРЕЛИ

Я любил эту даму,

но ее задавил экскаватор.

Песня.
Сонет

Эпиграф не имеет никакого отношения к тому, что я говорю. Вообще ни к чему не имеет отношения. Но когда руки мои будто сами собой из, казалось бы, безопасных глубин письменного стола выудили и представили глазу бумагу, уподобившую меня Лотовой жене, именно эти строчки, темным каким-то ' ассоциациям подчиняясь, мгновенно образовались в голове. Сомневающийся уже во всем, в чем сомневаться кощунственно, глупо или попросту невозможно, в единственном я готов был до сих пор присягать на чем угодно: что не сделал за свою жизнь ничего, за что кому-либо могло прийти в голову меня наградить. И в этот раз надолго принял позу вмазанного Будды, прежде чем убедил себя: грамота за отличную стрельбу из пистолета действительно существует и дейст­вительно выписана на мое имя военной кафедрой электротехнического инсти­тута. Ни числа, ни подробностей. Вот это и страшно. Потому что я не могу вспомнить, где, когда, зачем и в кого из этого пистолета стрелял. Да не раз, может быть, недаром предназначенное для даты место оставлено пустым, намеком на вечность. Так и жди, что такое выплывет — пусть не сейчас, пусть там, когда-нибудь,— что будет и помирать стыдно.

Это твоя подпись, тезоименитый сразу и перевороту и его вождю полковник Лорий Кузьмич Синебрюх (много позже я узнал значение этого странного «Лорий» и сразу подумал о тебе: подкузьмила несознательная бабка унылым «Кузьмичом», а ходить бы тебе Осоавиахимовичем или Гоэрловичем — каково!), красуется на оформленном с чисто армейским эстетизмом — зеленым танком да красным флагом — куске атласного полукартона, удостоверяющего мою причастность к вороненому символу мужеской мощи. И даже фиолетовый профиль солдата с по-даунски скошенным подбородком чем-то тебя напомина­ет. Я уже вырос, полковник, я уже почти богатый и хотел бы наконец отвязаться от тебя, сделать вид, что тебя и вовсе не было, но видишь — жизнь такие узлы завязывает, что не по силам нам ни рубить, ни распутывать. Под чем же ты расписался, под каким моим преступлением, и как потом вытравил его из собственных моих мозгов, заменив своей не злой, в общем-то, физиономией, периодически посещающей мои сны?

И вот я держу в руках твое последнее, напутственное ко мне послание, заложенное на годы некоей стратегической миной. Теперь она взорвалась. Я уже вижу, как меняют положение вещи и открывается новый смысл в том, что прошло незамеченным раньше. Значит, и ритуальное убийство из пистолета, которого не помню, не остается втуне — уже покоит мою голову благодать, обретающая черты Учителя. Сколько лет нужно было истратить впустую, чтобы познать всему цену и увидеть — кто, единственный, передал тебе все то, что действительно знаешь об этой жизни. Ты, ты, герой ночных кошмаров, и недостойно тебе прозябать далее в безвестности, ибо время скромности позади.

Я подозрительно долго ничего не понимал в тебе: Гносеология всегда оставалась для меня белым пятном, потому не берусь сейчас разбираться в странностях познания, но уверен: все, что нужно, эманировало из тебя и здесь, в привычном декоре. Виноваты, должно быть, тесные стены нашего института — куда им было вместить необозримые габариты твоего метафизического тела; вот это несоответствие масштабов и не давало нужной чистоты в восприятии. Но час уже был назначен для меня и мне подобных. И он пробил, когда ты выстроил в круглом скверике у Киевского вокзала двести пятьдесят прыщавых молодцев и объявил, что предстоящий им месяц армейских сборов — главный в их жизни: проверка на прочность и возможность наконец-то стать мужчиной. Узнаю твой метод, Учитель, метод разрушающего парадокса: возможность эту могла бы нам там предоставить разве что древняя, как Вавилон, и бурая от древности овца, да и ту ревниво оберегал прапорщик и зачем-то аккуратно подстригал раз в неделю под пуделя.

Кастанеда, например, этот проповедник снов и исчезновений, был тобою посрамлен без всяких усилий и разных там фенечек, которыми так любит побрякивать. В первый же вечер в поезде ты исчез на глазах, ты просто был — и вдруг растворился. Три часа бригада особо сознательных студентов безрезуль­татно прочесывала поезд, и официальный вердикт гласил, что, отправившись извергнуть лишнее, ты просто выпал где-то под Малоярославцем, тем более, что фуражку твою нашли в тамбуре у открытой двери. И только чей-то очень зоркий глаз сумел неожиданно, когда надежды уже не осталось, разглядеть на политом всеми нечистотами Союза полу в общем вагоне твои сапоги, торчавшие из-под цыганки лет пятидесяти, которую ты оплодотворял, почти скрытый ее много­численными юбками. Но это что, это маленькое чудо, мы и забыли о нем после того, что ты показал нам на первых же полевых занятиях.