Эстетическое исчисление всегда погружено в социальную логику. Не принимая в расчет этот идеологический процесс, дизайнеры выбиваются из сил, чтобы популяризировать «функциональные», «рациональные», смелые формы, удивляясь, что они почему-то не могут сразу же соблазнить все общество. Но эти «популярные» творцы, скрываясь за своим благочестивым славословием (воспитание вкуса общества), следуют своей собственной бессознательной стратегии: предметы современного искусства, всяческие стилизации и т. п. измышляются именно для того, чтобы большинство их не понимало (вопреки наивной вере в прямо противоположный тезис), по крайней мере не понимало сразу же — ведь их первичная социальная функция состоит в том, чтобы быть различительными знаками, предметами, которые будут различать тех, кто их различит. А другие их даже не увидят20.
Это противоречие между рациональной экономической логикой и культурной классовой логикой затрагивает еще один существенный аспект предметов: их положение во времени, цикл их износа и обновления.
У различных категорий предметов разный срок жизни: жилье, мебель, электроприборы, телевизор, белье, одежда, безделушки. Но на всем множестве предметов, взятых в плане продолжительности жизни, действуют две независимые переменные: степень их действительного износа, вписанная в их техническую структуру и материал, и та ценность, которой они обладают в качестве наследства, или же, наоборот, ценность, соответствующая ускоренному устареванию, обусловленному модой. Для нас важным является именно этот второй показатель и его отношение к соответствующему положению отдельных групп в стратифицированном и в то же время мобильном индустриальном обществе: как та или иная группа выделяет себя посредством своей более или менее крепкой привязанности к прочному или же, наоборот, эфемерному, как различные группы, согласуясь со своим положением на социальной лестнице, отвечают на императивы ускоренного обновления моды?
В самом деле, мода не отражает какой-то естественной потребности в изменении: удовольствие, получаемое от смены одежды, предметов, машины, появляется, чтобы психологически санкционировать принуждение совсем иного порядка, принуждение социального различения и престижа. Эффект моды возникает лишь в обществе социальной мобильности (причем за определенным порогом экономических возможностей). Растущий или снижающийся социальный статус должен быть вписан в постоянный прилив и отлив различительных знаков. Определенный класс уже не может быть четко связан с определенной категорией предметов (или с определенным стилем в одежде): наоборот, все классы привязаны к изменению, все принимают в качестве некоей ценности необходимость моды — точно так же, как все они (в большей или меньшей степени) причастны универсальному императиву социальной мобильности. Иначе говоря, предметы играют роль показателей социального статуса, а поскольку этот статус приобрел возможность изменяться, предметы будут всегда свидетельствовать не только о достигнутом положении (как они всегда делали), но, вписываясь в различительный круг моды, и о возможностях изменения этого социального статуса.
Можно подумать, что предметы — уже в силу своего материального присутствия — обладают способностью длиться, то есть «прочно» закреплять определенный социальный статус. Это было верным в отношении традиционных обществ, в которых наследственные украшения свидетельствовали о социальной завершенности, то есть — в пределе — о социальной вечности достигнутого положения. В те времена описание и социальная семантика окружения могли быть относительно простыми. В определенном смысле так обстоят дела и сейчас: на каком бы социальном уровне мы ни оказались, всегда можно обнаружить тенденцию к продлению в предметах (и в детях) достигнутого положения. Предметы, которыми мы себя окружаем, в первую очередь составляют некий баланс, констатацию — по всей видимости, умиротворенную — социальной судьбы. Например, часто эти предметы заключаются в символическую рамку и вешаются на стену: так раньше поступали с дипломами и сертификатами. Положение, судьба — вот что предметы показывают в первую очередь. То есть это сама противоположность социальной мобильности. Выбранные, купленные и расставленные предметы соучаствуют в уже завершенном деле, а не в восходящем осуществлении чего-то. Они ограничивают человека измерением собственных предписаний. Даже тогда, когда они (как это нередко бывает) переоценивают реальный социальный успех, даже тогда, когда они как будто бы выбирают будущее, реализация социального человека и изменение его статуса не осуществляются на уровне предметов. В них он, скорее, замыкается, так что самое большее, что они могут сделать, — это выдать отвергнутые социальные стремления.
Эта функция инертности предметов, придающая им статус чего-то длительного или даже наследственного, сегодня оспаривается функцией обозначения социальных изменений. По мере того, как мы поднимаемся по социальной лестнице, предметы умножаются, становятся все более разнообразными и все быстрее обновляются. Будучи даже весьма быстрым, их ускоренный кругооборот, осуществляющийся под знаком моды, должен обозначать и показывать такую социальную мобильность, которой в действительности не существует. В этом заключен смысл некоторых механизмов замещения: кто-то меняет машину из-за того, что не может сменить квартиру. Еще более очевидно то, что ускоренное обновление предметов часто становится компенсацией разочарованного стремления к социальному и культурному прогрессу. Такое положение дел значительно усложняет «чтение» предметов: иногда их мобильность отражает идущий вверх standing определенной социальной категории, позитивно обозначая его, а иногда она, напротив, компенсирует социальную инертность той или иной группы или индивида, оспоренное и разочарованное стремление которых к мобильности вписывается в искусственную мобильность декора.
Здесь поставлена под вопрос вся идеология моды. Формальная логика моды навязывает возросшую мобильность всех различительных социальных знаков — но соответствует ли эта формальная мобильность знаков реальной мобильности социальных (профессиональных, политических, культурных) структур? Очевидно, нет. Мода — и, в более широком смысле, потребление, которое от нее неотделимо, — маскирует глубоко укорененную социальную инертность. Она сама является фактором социальной инертности, покуда внутри нее самой — во всех видимых изменениях предметов, одежды и идей, изменениях, принимающих порой циклический характер, — разыгрывается, обманывая самого себя, требование реальной социальной мобильности. К иллюзии изменения добавляется демократическая иллюзия (то есть та же самая иллюзия, но в другом обличье). Принудительность эфемерности моды должна, как предполагается, уничтожить наследство различительных знаков, в каждом мгновении своего цикла она должна якобы наделять всех поголовно равными шансами. Любые предметы могут быть затребованы модой, и этого как будто должно хватить для того, чтобы создать всеобщее равенство перед лицом предметов. Естественно, это ложь: мода — как и массовая культура вообще — говорит со всеми для того, чтобы еще успешнее указать каждому на его место. Мода является одним из институтов, который наилучшим образом восстанавливает и обосновывает культурное неравенство и социальное различение, утверждая, будто бы их он как раз и уничтожает. Мода стремится выйти за пределы социальной логики, стать чем-то вроде второй природы, но на деле она полностью управляема социальной классовой стратегией. «Современная» эфемерность вещей (и других знаков) в действительности является роскошью наследников21.