Несмотря на известную противоречивость строения, роман не распадается на отдельные линии и узлы потому, что имеет точно очерченный наблюдательный пункт.
«Первый день войны,— так начинается книга,— застал семью Синцова врасплох, как и миллионы других семей. Казалось бы, все давно ждали войны, и все-таки в последнюю минуту она обрушилась, как снег на голову; очевидно, вполне приготовить себя заранее к такому огромному несчастью вообще невозможно» (т. 4, стр. 5). Уже в этой фразе просматриваются те сложные, но определяющие связи, которые соединяют автора и события сорок первого года, писателя и его героев. Мы чувствуем, что рядом с двумя людьми, о которых идет речь,— Синцовым и Машей — есть кто-то третий. И хотя этот «третий» пытается создать иллюзию того, что он только оформляет факты и сообщает о них читателю, конец фразы — «очевидно, вполне приготовить себя к такому огромному несчастью вообще невозможно» — взрывает мнимую его объективность: в роман вклинивается личность автора — свидетеля, с его памятью, с его взглядом на события 1941 г.
При этом, в отличие от прежних произведений Симонова, автор не сливается со своими героями, а занимает свою самостоятельную позицию. Он знает больше своих героев, он понимает жизнь глубже их. Так появляется в романе рефрен — «они еще не знали». «Малинин,— пишет Симонов,— лежал в бараке, бессильно и напряженно слушая, как стучат за стеною выстрелы, сначала часто и громко, потом реже, потом еще реже и тише, все удаляясь и удаляясь… Он лежал и слушал эти выстрелы, с облегчением думая, что атака отбита и бой кончается, и не зная, что атака еще не отбита и бой не кончается, а просто это он, Малинин, теряет сознание и перестает слышать…»
«Они не знали и не могли знать, что генералы еще победоносно наступавшей на Москву, Ленинград и Киев германской армии через пятнадцать лет назовут этот июль сорок первого года месяцем обманутых ожиданий, успехов, не ставших победой.
Они не могли предвидеть этих будущих горьких признаний врага, но почти каждый из них тогда, в июле, приложил руку к тому, чтобы все это именно так и случилось».
Так появляется то несовпадение сущего и внешнего, тот воздух романа, который создается не голой очевидностью фактов, но одушевленным, неизменным присутствием мысли автора. Так обновляется позиция автора, привносящего в показания участника и свидетеля событий (это всегда было присуще Симонову) критерии и масштабы.
На обсуждении романа «Товарищи по оружию» в Союзе писателей Симонов говорил: «…я хочу показать положительные стороны нашей армии, положительные стороны военной профессии в первую очередь, отдавая этому девяносто девять процентов своего внимания. Так я поступил здесь и так буду поступать в дальнейшем. И жизнь дает для этого достаточно богатый материал. А кое-какие наблюдения отрицательного порядка, какие были у меня на Халхин-Голе и впоследствии, я не буду описывать, они мне не интересны и незачем их описывать: надо воспитывать людей на положительных примерах, а показывая отрицательные явления, надо их очень точно знать, знать, как их показать и как их ощутить» [18]. Но если такое сознательное самоограничение было объяснимо и оправдано в годы войны, то в послевоенные годы такое изображение недавних, но уже ставших историей событий оказывалось недостаточным.
Самым главным теперь кажется писателю понять, как совмещаются друг с другом логика сегодняшняя и логика историческая — поэтому так важно и так велико то место, которое уделено в романе «Живые и мертвые» облику сражающегося народа.
По-прежнему Симонов редко дает слово своим героям — тем более в разговорах-диалогах, которые могли бы обходиться без авторского присутствия (поэтому так резко выделяется на общем фоне романа разговор между Синцовым и Машей в момент отправки поезда на фронт и их беседа в ту ночь, когда Синцов после долгих скитаний вернулся домой). По-прежнему — как и в повести «Дни и ночи», как и в романе «Товарищи по оружию» — Симонов ограничивает круг жизни и чувств героев средой военного бытия, все они — люди «военной косточки», у которых военная служба (когда она становится из службы войной) занимает «всю душу без остатка». Это порождает ощущение некоторого однообразия душевного строя Климовича и Артемьева, Шмакова и Зайчикова и др.