Единственной движущейся точкой, которую различал на равнине пернатый летун, была одинокая ладья, вместе с рекой упорно продвигающаяся к полудню. Коршун мерил степь взмахами своих крыл уже полсотни лет и эту ладью неоднократно видел. Знакома была ему ее гордая, хищная стать, известен парус, украшенный изображением его далекого родственника и злейшего врага белого сокола. Знал коршун и хозяина ладьи, новгородского боярина Вышату Сытенича, и его людей. Нередко летел он следом, чтобы попировать на остатках их ужина. Но ближе не подбирался — ведал, что его время еще не пришло.
И если бы пернатый старожил хоть немного интересовался людьми до того, как они превращались в его сыть, он несомненно удивился бы тому, что кормщик, все эти годы неизменно стоявший у правила, нынче словно бы вновь сделался таким, каким пришел на эту реку в первый раз, молодым, статным, красивым. Да еще зачем-то надел на себя совершенно не свойственный его племени наряд — накинутый на одно плечо плащ и широкие, впору вчетвером залезать, штаны.
А если бы хозяин ладьи не питал граничащего с брезгливостью презрения к вонючему пожирателю падали, он непременно объяснил бы, что над извечным ходом времени властен один лишь Господь Бог, и что на правиле нынче лежит совсем иная рука. Затем бы он непременно показал своего верного кормщика, уныло сидящего под пологом с целебными пиявками на затылке, лицом схожего цветом с парадной мантией ромейского императора.
Хворь напала на дядьку Нежиловца вскоре после выхода из Булгара. Сказывались жара с духотой, волнения последних дней, да и возраст, как это ни печально, о себе напоминал. Попервам старик крепился. Глотал какие-то известные только ему снадобья и, невзирая на дурноту и одышку, по целым дням стоял, не выпуская из рук тяжелого правила, полагая, что работа — самый лучший лекарь. Однако, хворь оказалась сильнее. И настал такой день, когда старый воин не то, что весла, головы от палубного настила поднять не смог.
— Укатали сивку долгие годы, — тяжело вздохнул он. — Пора уступать молодым!
И как-то само собой получилось, что на место у кормового весла Вышата Сытенич поставил Лютобора. Дядька Нежиловец не возражал:
— Уж кому-кому, а ему я бы не то что снекку, боярскую дочь без опаски доверил бы!
В самом деле, доверять было за что. Обладая безукоризненным чутьем потомственного корабела, Лютобор при этом знал степь и обычаи населявших ее народов так, как может знать лишь человек, проведший в этих краях не один год. Разве кто другой умел так безошибочно по оставленному кострищу определить, кто и когда в этом месте стоял. Отличить дым пастушеских костров от сигнальных огней, а чеканный перестук копыт едущего размашистой рысью дозорного отряда от гулкого топота идущего на водопой стада.
Новгородцы только диву давались.
— И откуда он все это знает? — недоумевал простодушный Путша.
— Да, небось, в холопах у степняков ходил! — презрительно озирая испещренную рубцами спину русса, кривил губы Белен.
Лютобор, как обычно, ответов на вопросы не давал и на боярского племянника внимания не обращал. Иных забот хватало. Его рука неуловимо направляла тело корабля, а взгляд прищуренных, внимательных глаз то скользил по реке, безошибочно определяя направление ветра и прихоти течения, то устремлялся к горизонту, выискивая скрытые от прочих приметы, то устремлялся к небесам, чтобы проверить, не обнаружил ли чего занятного добровольный дозорный, старый серый коршун.
Единственное место, куда у русса не хватало времени бросить взгляд, был участок палубы возле мачты, защищенный от солнечных лучей обширным холщовым пологом, где в этот знойный час отдыхала дружина. Там сейчас царило оживление: бывший хазарский пленник Анастасий рассказывал увлекательную повесть о странствиях хитромудрого Одиссея. Молодой ромей в последнее время частенько развлекал парней различными выдуманными и невыдуманными историями: рассказывал юноша лишь немногим хуже Лютобора, да и разных стран повидал не меньше, чем он.
Стоит ли говорить, что с особым упоением, новгородцы слушали рассказы о войне за Крит и о своих земляках, отличившихся в ней. В такие часы к воинам нередко присоединялась боярышня, и вряд ли какой сказитель нашел бы в целом мире слушателя более внимательного и благодарного.
Над палубой только что отзвучали последние слова песни о победе царя Итаки над страшным циклопом, и пока рассказчик переводил дух и глотал целебный отвар, который приготовила для него строгая льчица Мурава, ватажники с удовольствием обсуждали услышанное и решали, какую басню им бы послушать дальше.
— Да что тут спорить, — махнул рукой сидевший над миской свежезасоленных рыбешек Твердята. — Давай дальше про Одиссея! Надо же узнать, достиг он, в конце концов, своей Итаки или нет!
— А может, лучше давешнюю баснь, — смущенно попросил Путша, — про то, как Александр Великий дошел до края земли и решил подняться на птицах в небо?
— Если уж сказывать про Александра, — заметил дядька Нежиловец, — то я бы лучше послушал сказ о его победах! И мне старику радость, и вам, неслухам, поучение. Ты как считаешь, Талец?
Новгородец покачал головой, подвигал плечами, пошевелил черными усами, а потом сказал:
— А пускай Мурава Вышатьевна рассудит. Какая ей басня милей, ту и будем слушать.
Ватажники загомонили, одобряя решение товарища: боярскую дочь здесь привыкли чтить и уважать не меньше самого Вышаты Сытенича. К тому же в области различных старинных повестей Мурава считалась лучшим знатоком после дядьки Нежиловца, не зря же она свои ромейские книги читала.
Девица улыбнулась, слегка покраснев. Посмотрела на Анастасия, потом зачем-то перевела взор на корму.
— Ну что ж, — проговорила она задумчиво. — Я бы с одинаковой радостью послушала и про Одиссея, и про Александра. Оба они были великими героями и вождями, хотя и жили в разное время. Однако я слышала, что и в наше время, и среди народа моего отца есть люди, оспаривающие их славу. Назвали же ромеи какого-то русского вождя Александром. Скажи мне, — повернулась она к Анастасию. — Какие подвиги он совершил и за что получил свое гордое имя?
Молодой ромей поправил повязку на руке.
— Не мне, скромному служителю Асклепия, человеку мирному судить о величии подвигов и, тем более, воспевать их, — сказал он смущенно.
— Искренность рассказчика и занимательность истории сгладят шероховатости повествования, — ободрила его Мурава.
Анастасий улыбнулся, и унесся мысленным взором к скалистым берегам острова Крит.
— Вы знаете, что наш остров более чем сотню лет служил пристанищем берберских пиратов, — начал он свой рассказ. — С его берегов они совершали свои набеги на города империи, в его скалистых неприступных бухтах укрывались от преследователей. С тех пор, как возобновилась война, их рейды стали еще более отчаянными, а жестокость, с которой они учиняли расправы над мирными жителями, превысила все мыслимые пределы. Особенно преуспел на этом поприще некто абу Юсуф, грек по происхождению, ренегат, предавший веру и отчизну.
Новгородцы встрепенулись. Это имя они уже слышали. Тороп, покопавшись в своей памяти, припомнил, что вместе с каким-то, то ли ибн, то ли абу, но точно Юсуфом разбойничал на ромейском море Бьерн Гудмундсон.
— Абу Юсуф грабил и убивал купцов, используя для этих целей все возможные ловушки, которые за долгие века изобрело людское коварство и вероломство, осквернял и разорял храмы, пробивал гвоздями руки и стопы священников, дабы они рассказали, где сокрыта церковная казна. Словом, он свершал такие мерзости, о которых не поворачивается язык говорить.
— Упаси Господи от подобной беды! — осенил себя крестным знамением дядька Нежиловец.
— Против него неоднократно снаряжали морские экспедиции, но каждый раз ему удавалось скрыться от законного возмездия: он слишком хорошо знал побережье и имел своих людей едва ли не во всех портах Средиземноморья. Возможно, он и по сей день продолжал бы сеять ужас и разрушение, если бы судьба не поставила на его пути вашего соотечественника, позже прозванного Александром или Барсом.