Эх, играй сопель злую песню! Пой, ярись плетка, выдирай клочья кожи, напейся кровью досыта!
Глаза заволакивает красная, соленая муть, и крик рвется из глубины истерзанного тела. Зажмешь рот — разорвет грудь, выльется с душой из самой утробы. Лохмотья рубашки набухли потом и кровью и противно липнут к спине.
Жалко рубаху! Последняя память о доме. Матушка сшила ее прошлой зимой. Пока чесала лен, пока нитку сучила, пока ткала да шила, шептала разные мерянские заговоры. По вороту пустила узор — лапки утиные. По мерянскому поверью утка снесла яйцо на колене мудрого старца Вяйнямейнена, а уж он из этого яйца сотворил мир. Узор из утиных лапок приносит удачу. Старалась мать для сына любимого, Торопушки родимого.
Где теперь мать? Для кого ей суждено пряжу сучить, рубашки шить?
***
Тороп не сосчитал, сколько стрел сумел выпустить до того, как хазары ворвались в селище. Верно, все же меньше, чем отец и дядька Гостята. Успел приметить только, что две его стрелы пробили вражью грудь под крепким бурмицким панцирем…
Его повязали позже других, уже когда кровли домов рассыпались пылающим прахом, а теряющие рассудок от боли и ужаса родичи скидывали на бегу горящие порты и бессильно падали под копыта хазарских коней.
Тороп сражался наравне со взрослыми и вместе с другими тщился потушить огонь. Но потом тушить стало нечего, потом он услышал надрывный крик матери и глянул в глаза отца, широко открытые, неподвижные, видящие даль Велесова пути под своды Мирового Древа. Потом какой-то хазарин поднял с земли Торопова бога и, как никчемную чурбачину, швырнул в огонь. Тогда ненависть запеклась на губах горьким дымом и полынью, тогда Тороп сиганул дикой кошкой в смертельный круг кривых хазарских сабель, и острие верного охотничьего ножа разрезало воздух первым звуком Песни Смерти.
Но песня оборвалась, не начавшись… Хазары весело смеялись, крутя Торопу руки за спину, и довольно цокал языком их вождь Булан бей.
Нет у хазар чести-совести! Не по Правде живут! Нешто мало им дани, которую вятичи исправно каждый год везут в Итиль — по щелягу с сохи, по белке с рала? Нешто мало мехов соболей и лисиц, мало меду золотого, душистого? Но дороже меда и мехов на рынках Итиля и Семендера ценятся ясноглазые славянские юноши да светлокосые девы.
За Торопа больших денег получить не удалось. Кто ж их, спрашивается, даст, коли у раба вся морда синяя от побоев и на спине живого места нет. Всю дорогу Тороп на хазар кидался, надеялся за отца отомстить. Ведь даже дождь не мог смыть отцову кровь, глубоко въевшуюся в пушистый мех плаща Булан бея. Кабы не насмешки других хазар, привязал бы Булан бей Торопа к дереву — волкам рыскучим на угощение.
Булан по-хазарски значит олень. Кабы руки дотянулись до лука, показал бы Тороп хазарскому оленю, что такое сын охотника. Чай, немало оленей добыл он за свои недолгие пятнадцать лет жизни. Чай, не зря родичи хвалили его ухватку да зоркий глаз. Могло ли быть иначе, коли Торопов отец считался Велесовым любимцем, а про материных соплеменников, мерян да мурому, речь шла, что они, дескать, с луком в руке родятся.
Но крепки путы хазарские. Да и свейские оказались не слабее. Булан бей на первом же торжище продал Торопа с матерью ярлу Фрилейфу, шедшему с Итиля домой. Фрилейф не сумел до холодов вернуться в свою свейскую землю и зазимовал с товаром в Новгороде. Когда Тороп узнал, что мать купили какие-то поляне, он решил деру дать. Да куда там! Не помогли путы — плетка подсобит. Верно, недолгий век выпряли Торопу вещие норны, и юная красавица Скульд уже наточила нож, чтобы обрезать нить его жизни. Не купят у Фрилейфа сына охотника, не разбогатеть ему на чужом горе! Горько умирать рабом, да жить рабом еще горше.
***
— Эй, Фрилейф! Помощь не нужна? — сочно и раскатисто пророкотал над головой чей-то низкий голос.
Тороп расслышал его словно сквозь толщу воды. Но плеть замолкла, и сапог убрался.
Мерянин извернулся, чтобы взглянуть на прохожего, прервавшего его муку. Надолго ли?
Раскатистый голос имел достойное вместилище. Остановившийся подле Фрилейфа муж был крепок и могуч. Грудь шириной со столешницу, руки-ноги, как дубовые корневища. Одет богато. Под плащом мерцает дорогим серебряным набором пояс, отягощенный длинным мечом с узорчатой рукоятью, сапоги из мягкой, хорошо выделанной кожи. Сразу видно — боярин или богатый гость. Волосы и борода — сивые, сливаются с волчьим мехом плаща. Продубленное ветрами и солнцем лицо скомкано временем. А глаза — синие, как лен. У правой руки жмется девчонка лет шестнадцати. Дочка, что ли? На полторы головы ниже и раза в четыре тоньше боярина. Глаза, как у него, — синие, ясные под ровными полукружьями собольих бровей. Кожа тонкая, под кожей видать, как в сахарных косточках мозг переливается. По спине смоляным потоком сбегает коса необхватная, змеится ужом пудовым. Красивая девка, ничего не скажешь! Только какое дело рабу полуживому до боярина и до боярской дочери! Хотя краса нежная девичья — не самое плохое, что можно увидеть в жизни напоследок.
— Здрав будь, Вышата Сытеньсон, — сказал Фрилейф, выговаривая славянское имя на северный манер. — Здрав будь, славный муж новгородский с дочерью красой Муравой! Вот ведь, — продолжал он, — строптивый холоп, что порченый товар, одна убыль от него.
Он пнул Торопа ногой под ребра, но мерянин даже не почувствовал удара.
— Чтобы товар не портился, его надо проветривать, в сухости и тепле хранить, — заметил словенин.
Фрилейф пропустил замечание мимо ушей или сделал вид, что пропустил.
— Я слыхал, ты идешь по весне в Хазарию, — сказал он. — Там рабы ценятся. Может, купишь у меня кого?
Боярин только плечами пожал:
— Моя ладья будет нагружена доверху. Посадишь еще и рабов — совсем перевернется.
— Не хочешь на продажу, — не унимался свей, — возьми себе. Девок моих погляди. Я слыхал, ты вдовцом живешь, может, какая и приглянется. А не хочешь для себя — купи для дружины своей. Твоим людям путь дальний предстоит, не затоскуют ли без женской ласки?
Вышата Сытенич оскалил в улыбке ровные белые зубы и ответил соленой шуткой.
Боярышня зарделась и отворотила лицо. Будь у Торопа сил побольше — выхватил бы боярский меч, зарубил бы и Фрилейфа, и новгородца. Давеча кто-то, какой-то полянин также судил, рядился со свеем о Тороповой матери.
Ох, матушка, похоронила ты мужа, а о том, что сына нет на этом свете, верно, и не узнаешь. Даже птицы не вернулись с юга, чтобы донести до тебя весть. Разве что людская молва домчит ее на черных колючих крыльях.
Некому Торопа оплакать, не приплывет за ним лебедь, чтобы перевезти душу через реку Туони в мир мертвых, сумрачную Туонелу, не встретиться Торопу с отцом в светлом славянском Ирии. Тело раба не кладут на костер, не собирают остывший прах в горшок, чтобы предать земле, не ставят сверху бревенчатую домовину, в которой можно и угощение покойному оставить и огонек в жальники зажечь. Не прорубят в домовине окошечка, сквозь которое может усопший на мир живых посмотреть.
Бросят тело раба в яму. Хорошо, если землей присыплют, а то и без этого. И останется бездомная душа скитаться по земле, будет голодать, холодать, мокнуть под дождем, озлобится, забудет прежнюю жизнь, начнет мстить людям.
Скорей бы уходил этот словенин с дочерью. Тороп совсем замерз, лежа в стылой жиже, на него наваливался и душил морок злый. Все толкует боярин новгородский с проклятым свеем о торге в хазарской земле, сгореть бы ей совсем. Кабы не хазары, Тороп бы нынче не лежал, как раздавленная лягушка, в грязном снегу, а шел бы с верным луком по родному лесу, выслеживая дичь.
А боярышня-краса что смотрит? Али рабов не видела?
— Батюшка, — потянула вдруг девушка отца за рукав. — Давай купим парнишку!
— Этого, что ли? — хмыкнул тот.
Тяжелая длань в теплой меховой рукавице пренебрежительно ткнула в сторону Торопа.
— На что он тебе, Муравушка? Того и гляди помрет.
— Коли с собой заберем, не помрет, — сказала девушка. — Я вылечу его. Будет тебе работничек справный.
«Ишь, чего захотела! — со злостью подумал Тороп. — Работничек справный! Дайте отлежаться, все равно где, а там — только вы меня и видели. Лес рядом. Тот не охотник, кто не сумеет себя прокормить».