Девица меж тем продолжала:
— Ты же сам, батюшка, рассказывал, что, когда вы сына воеводы Хельги подобрали, тоже не ведали, в чем душа держится, а нынче об его подвигах в ромейской земле во всех дружинных домах поют!
Глаза боярина потеплели, но голос остался ворчливым:
— Так что же, теперь прикажешь всех заморышей в дом тащить?
Он нахмурил полуседые брови и повернулся к Торопову хозяину.
— Что скажешь, Фрилейф?
— Да что тут говорить, — пожал плечами свей. — Конечно, и для меня, и для тебя было бы больше пользы, кабы ты взял кого более спокойного нрава. Сам знаешь, я просто так рабов не бью. С другой стороны, я слыхал, дочь твоя в Новгороде разумница наипервейшая. Ярла Асмунда, княжьего посадника и кормильца, излечила от хвори, которую даже ваш верховный жрец Соловьиша не сумел уговорить. Глядишь, и нынче дело советует.
Боярин улыбнулся в серебристые усы: каждому родителю приятна похвала любимому чаду, потом посмотрел на разумницу дочь — не передумала ли. Но девчонка только замотала головкой, точно лошадка норовистая, и Тороп понял, что участь его решена.
— Батюшка! — напомнила красавица отцу. — Ты же сам обещал мне купить на торгу то, что я пожелаю!
— Ну, так я думал ты новый венчик приметишь или колечки височные. Узорчатую кузнь привозят на радость вам, девкам, для красы вашей, для чести родительской. Ну ладно, — качнул головой новгородец. — Слово тебе дал, отступать от него не стану!
Он улыбнулся и развязал кошель, потом еще раз поглядел на дочь. Конечно, покупать никчемного холопа, который того и гляди дух испустит, было чистейшей блажью. Но почему не потешить дочь, покуда живет в родительском доме.
— Глупая ты, Мурава! — сказал боярин. — Чем перед женихами хвастать будешь? Драным рабом?
Когда серебро было уплачено, Фрилейф, как репу из гряды, выдернул Торопа из снега, передавая новым хозяевам. Тороп попытался сделать шаг, но ноги резвые стали вдруг непокорными, как дождевые черви бескостные, в ушах загудело било с вечевой площади, а в глазах почернело, будто взмахнула косами боярская дочь, и мерянин провалился в беспросветное никуда.
====== Серебряная гривна ======
У Холодной костлявой Мораны есть двенадцать сестер, таких же злых и уродливых, как сама Морана. Имя им — лихорадки или трясовицы. Бродят трясовицы по земле, людей губят, мучают: то проберутся в дом сквозь щель неконопаченую со сквозняком, с морозцем, то спрячутся в смрадном дыхании болота. А уж на того, чья кровь недавно пролилась, нападут все разом, примутся терзать потерявшее защиту тело.
У Торопа нынче гостили Ледея да Огнея с Ломеей. Спина горела нестерпимо, а озноб бил такой, что в мокром снегу на торжище, кажется, теплее лежалось. Ох, истьба, истобушка, печка каменная! Обогрей, родимая! Огонь Сварожич, расшевелись, возгорись жарче, поглоти злых сестер!
Губы истрескались, как края высохшей лужи. Матушка водица, родная сестрица! Бежишь ты по пенькам, по колодцам, по лузям, бежишь чисто и непорочно. Унеси прочь болезни и скорби! Русалка-дева, вещая краса, отомкни хладен глубокий колодец, напои живой водой, дай одолень-травы раны заживить!
Закипали ключи гремучие, веяли прохладой крылья лебяжьи. Прилетала Русалка, входила в горницу с первым весенним дождем. Прикасалась к изувеченной спине — боль утишала, подносила к воспаленным губам взвары целебные, пахнущие травами и летом. Смотрела глубокими задумчивыми очами.
И спадала пелена душного морока, и бежали прочь сестры-трясовицы!
И когда Русалка хранила покой мерянина, он засыпал и видел во сне родимый дом. Над кровлей курился добрый дымок, пахло хлебом, морошкой и вяленой дичиной. И мать стояла у порога и смотрела из-под ладони, крепко обнимая утицу-оберег. Провожая мужа и сына на охоту, мать всегда просила милости у Миэликке, хозяйки ягодной страны Тапиолы. Мать наказывала Торопу, чтобы тот всегда держался дороги, проторенной отцом. Тороп только удивлялся: мало ли в лесу разных путей-тропинок. Он еще не знал, что не на каждую из них можно воротиться…
Мать стояла на пороге дома и смотрела, как смыкаются ветви деревьев, скрывая от нее сначала мужа, затем сына, как стынет их след, как ветер заносит его седой пылью и белым снегом…
А Тороп шел по дороге, и она уводила его все дальше и дальше от родного дома…
***
Тороп открыл глаза. Он лежал ничком на широкой лавке в незнакомой теплой избе. К лицу приникала мягкая овчина, ворсинки щекотали нос. Лихоманки ушли, попрятались в темные неметеные углы за пределы охранительного круга тепла и света, но сил утащили порядочно: истрепанные болезнью кости с трудом припоминали прежнее место, а к спине было страшно прикоснуться — опухла, отяжелела спина, словно набравшееся влаги бревно, пролежавшее всю зиму под снегом. Теперь с Булан беем не поратаешься, да и бегать не скоро придется.
Тороп водил по сторонам глазами, оглядывая жилище незнамое и его обитателей. Изба была построена по словенскому обычаю, непривычно для Торопа. В земле вятичей строили иначе: стены лепили из красной глины, скрепленной для прочности ветками, пол и полати выглаживали желтым песком — земля, хранящая память о поколениях предков, много лет ее топтавших и прахом земным сделавшихся, и от скверны защитит, и тепло сохранит. Новгородцы больше доверяли дереву, даже полы досками настелили. Верно, любо было новгородцам, чтобы ветер, живущий в парусах их ушкуев и насадов, путался бородой в ногах у людей.
Рубленые из дубовых бревен стены были ровно размечены моховыми жгутами. Со стен на Торопа с презрительным равнодушием силы взирали боевые топоры, щерились наконечниками пучки сулиц и стрел, перевязанных накрест ремнями, выпячивали крутые бока красные щиты. Под узорчатыми лавками, хитро загнанными в пазы, помещались различные укладки: лари, коробья, кубелы.
А из красного угла, с полки, на которой во всех славянских избах батюшка Род живет, за мерянином внимательно наблюдали всевидящие, мудрые глаза неведомого Бога. Небольшой масляный светильник тускло освещал человеческий лик, на золоте писаный, золотым сиянием окруженный. Входящие в избу обращались в красный угол с поклоном, и Тороп на всякий случай тоже поблагодарил неведомого хранителя боярского очага за оказанное гостеприимство.
Кругом гомонил, копошился со своими заботами народ, но Тороп не приметил среди обитателей избы ни дряхлых стариков, ни баб, ни ребятишек. Только взрослые мужчины — крепкие парни с каменными шеями и широкими, как коромысло, плечами да матерые мужи, с чьих лиц опыт безжалостным резцом стесал все надежды и заблуждения юности. То была чадь боярская, дружина, нынешнего Торопова хозяина новгородца Вышаты Сытенича.
А и хорошо живут люди боярские — сытно, вольготно. Изба просторна на диво: дома у Торопа семерым тесно приходилось, а тут человек двадцать помещается, и всем хватает места, даже его, холопину хворого, не побрезговали в тепле положить. Тороп, правда, за это благодарить не собирался: когда хозяин о рабах заботится, он о своем благе печется. А о добре Вышата Сытенич заботиться, видать, умел, и серебро звенело не только на боярском поясе. Пошлют ему боги хороший торг в хазарской земле, еще больше серебра привезет. Пусть привозит! Торопу с ним не по пути. Надо матушку из неволи выручать, да и Булан бею долги отдать не мешает. На соседней лавке двое молодых парней тешились какой-то диковинной игрой — переставляли по размеченной белым и черным доске резные чурбачки, снабженные шпеньками. Еще несколько человек пристроились рядом, наблюдая. В изножьи Торопова ложа удобно расположился муж лет шестидесяти с лишком, рубленный в боях воин, чье лицо изуродовали шрамы. Он то и дело вытирал рукавом рубахи обильно потеющую от печного жара лысину и от большого сочувствия к игрокам шевелил своим мясистым носом, поросшим бородавками, точно жабья спина. Один из игроков, краснолицый, дебелый детина, на доску почти не глядел: позевывал, почесывал круглый живот, обтянутый тонкой тканью рубашки, или принимался играть с топориками-амулетами, привешенными к крученой серебряной гривне, плотно обнимавшей его шею.