«Пылкость и беспечность составляли мой характер в молодости» (II, 150), — так в одном из дружеских писем высказался Батюшков. В этом признании видна свойственная поэтическим натурам пылкая впечатлительность, видна и беспечность, — то же, что слабость самонаблюдения и самообладания, или слабость в нравственных побуждениях и осиливающих самое себя движениях воли. Если болезнетворная сторона человеческой сущности Батюшкова создала в ней способность направлять творческую свою сторону против самой себя, то весьма интересно на частном примере представить себе, как могло каждое душевное движение в Батюшкове перерождаться в обладающее его волею и направлять каждое глубоко нравственное его чувство против самого себя. Другими словами, интересно вдуматься в возможность неудержимого частичного саморазрушения души Батюшкова при каждом отдельном случае в жизни, при каждой мысли и при каждом чувстве. Для убедительности вывода следует выбрать одно из самых благодетельных по зародышу и самых благородных по сущности человеческих чувств.
При «беспечности» Батюшкова чем больше отделялась его жизнь от младенчества, тем сильнее при его «пылкости» могло волновать его безотрадное чувство пережитого во младенчестве лишения родительской любви и создаваемых ею радушных семейных связей и отношении. Все западавшее в творческую душу должно было под влиянием ее же впечатлительности быстро достигать до полного роста. Постепенный рост чувства сиротства во младенчестве тем быстрее мог подняться до силы и слабости страсти, чем чаще удавалось Батюшкову видеть умиляющие картины невозмутимого семейного счастия. Люди злого сердца не находят, потому что не способны ни видеть таких картин, ни любоваться ими в обществе и в простом народе. У Батюшкова сердце было беспредельно доброе и глубоко любящее. Чем сильнее могли тяготить это горячее сердце преобладающие в сознании горестные последствия неиспытанной материнской нежности, тем с большим пылом при виде счастливых малюток должны были разгораться в Батюшкове и обидное чувство за себя, и завистливое чувство к встречаемым счастливым детям, и потребность унылых жалоб на судьбу. При «беспечности» не легко было бороться с собственными чувствами, и не трудно забывать, что чувства, не достойные души возвышенной, унижают человеческое достоинство. При «пылкости» нельзя было не отдаваться всецело всяким чувствам, и Батюшков, отдаваясь им, мог нимало не стесняться тем, расслабляли или не расслабляли волновавшие его чувства человеческую его сущность. Пылкий и беспечный поэт с ранней молодости мог безотчетно упиваться чувством зависти к детям, и горячность этого чувства фальшиво объяснять развитою любовию к ним. Так или иначе, сживаясь с тревожными чувствами, чуждыми любви ко всему, кроме себя, Батюшков мог и не замечать, как глубже и глубже погружалась в них нравственная сторона его души, — как незаметно утопали в обманывавших его чувствах нравственные его силы. Под гнетом завистливого чувства, словно в насмешку над его творческою сущностью, сегодня и завтра, там же и тут, будто сами собою, могли выставляться перед ним одни соблазнительные для него картины детских радостей. Здесь могли они казаться шумными, громкими, разительными, там — тихими, молчаливыми и на беспристрастный взгляд незаметными. У детских радостей есть свой язык: так или иначе, он высказывается.
Поэтическая душа способна на лету ловить и по-своему разуметь их говор. В самом неясном и подчас бессодержательном детском лепете поэтической душе могло слышаться одно ничем не смущаемое детское веселое чувство; в самой неосмысленной детской резвости могли видеться самые завидные образы непрерывающегося детского счастия. Под прикрытием таких светлых образов могла незаметно прокрадываться в душу и вырастать до силы полного убеждения мысль, что не сам человек бывает «кузнецом своего счастия», — что зародыши человеческого счастия создаются детскими радостями и, помимо этих нескончаемых праздников детства, нет и не может быть ни корней, ни зародышей счастия. От такого фальшивого заключения всего один миг до другого: не было у него зиждительных детских праздников, нет и не будет создаваемого имя счастия. При «пылкости» чего нельзя преувеличивать. При «беспечности» зачем досматриваться, к добру или к худу непрерывно теснятся в душу одни и те же преувеличенные образы. Поэту нет дела, что жизненная действительность ниже, грубее создаваемых им образов. Ему достаточно того, что в его душе живет, как живая жизнь, или, умиляя душу, или питая в ней вдохновение и поднимая ее до творчества. Батюшков способен был довольствоваться всем, что душе его виделось и слышалось. Подчиняясь поэтической природе своей, всюду в обществе, — чтобы выразиться стихами кн. П.А. Вяземского, –