Выбрать главу
Мог любоваться он с сознаньем и участьем Семейства милого согласием и счастьем И видеть, как цветут в безоблачной тиши Младые резвости родительской души.

А возвращаясь домой, и сравнивая виденное со своим младенчеством, безотрадный, мог он впадать в уныние и безнадежно у себя же допрашиваться:

Где беззаботно мог он сердце развернуть И сиротство свое на время обмануть.[30]

Для него, как для поэта, безразлично могло быть, живая ли была пред ним действительность или создаваемые его же воображением живые картины. Безразличие в данном случае было тем возможнее, чем легче выступало как ласкающая и соблазняющая поблажка своему, и без того горюющему сердцу. Поблажка себе легко превращается в повадку, а повадка в привычку. Так могла сложиться в Батюшкове привычка всюду искать и находить любимые картины живого и жизненного детского счастия. Привычка могла обратиться в слабость или довести до такой душевной слабости, при которой почти нельзя было сознавать, как неудержимо истощалось воображение, создавая в каждом ребенке каждой знакомой семьи завидную картину олицетворенного детского счастия. При такой слабости исчезала возможность подмечать, что не сам человек искал и находил одни такие картинки в окружавшей его жизни, но эти создания его воображения навязчиво преследовали его в жизни его же личного духа, — то же, что доводили его до понижения нравственной силы духа.

Так при болезненной возбудительности одно из самых прекрасных и самых зиждительных человеческих чувств, — благородное и благодатное чувство любви к детям, — могло претвориться в человеческой сущности Батюшкова в одно из самых для нее разрушительных.

Какого рода тревоги могла возбуждать в духе Батюшкова только что указанная душевная слабость, видно из следующего стихотворного его признания:

Когда вечерний луч потухнет средь морей, И ночь, угрюмая владычица теней, Сойдет с высоких гор, с отрадной тишиною; Оратай старый плуг уводит за собою И, медленной стопой идя под отчий кров, Поет простую песнь — в забвеньи всех трудов! — В тени домашних Лар, и всюду сын послушный, С отцом и матерью вкушает пир радушный: Он счастлив; я один, тоской усыновлен, Грущу и день и ночь среди безмолвных стен.
«Вечер (Подражание Петрарке)».[31]

С наступлением ночи пахарь способен петь «простую песнь» в полной уверенности, что ночью осенит его привычная «отрадная тишина», т. е. отдых телесный от тяжелых работ, а вместе с отдыхом и спокойствие, и мир душевный. Поэту, напротив, та же ночь грозит, как «угрюмая владычица течей». Скудный крестьянский ужин превращается в завидный «пир радушный» — «пир», потому что «оратай» как на пиру весел за своим ужином; «радушный», потому что ужинать ему приходится в родной семье; от того он и «счастлив» за своим скудным ужином. Поэт, напротив, «грустит и день и ночь, среди безмолвных стен», «и день и ночь один» — и от того, что еще при живом отце и живой матери с первых дней младенчества был всегда один, он сознает, когда и почему был «усыновлен тоской».

К сказанному следует прибавить еще одну черту. Чувство, игравшее в душе Батюшкова роль любви к детям, а в действительности прикрывавшее эгоистическую его любовь к себе в своем младенчестве, при его «пылкости» и «беспечности», могло действовать на него тем губительнее, что в его душе навсегда должно было остаться пустым, потому что никогда никем и ничем не было занято место, наполняемое у большинства людей с первых дней студенчества творческой материнской любовью. Так ему, по крайней мере, могло казаться.

Какую беду на всю жизнь он усматривал в этой беде своего младенчества, видно из следующего места в его элегии «Умирающий Тасс»:

Отторжен был судьбой от матери моей, От сладостных объятий и лобзаний! Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я? Увы! с тех пор добыча злой судьбины, Все горести узнал, всю бедность бытия (I, 253).
вернуться

30

Цитируется стихотворение П.А. Вяземского «Самовар» (1838).

вернуться

31

Стихотворение Батюшкова «Вечер» (вольный перевод 50-й канцоны Петрарки, 1810) цитируется неточно. В оригинале цитируемая 1-я строфа выглядит так:

Когда светило дня потонет средь морей, И ночь, угрюмая владычица теней, Сойдет с высоких гор, с отрадной тишиною; Оратай старый плуг уводит за собою И, медленной стопой идя под отчий кров, Поет простую песнь в забвеньи всех трудов: Супруга, рой детей оратая встречают И брашна сельские поспешно предлагают. Он счастлив — я один с безмолвною тоской Беседую в ночи с задумчивой луной (I, 383–384).