А возвращаясь домой, и сравнивая виденное со своим младенчеством, безотрадный, мог он впадать в уныние и безнадежно у себя же допрашиваться:
Для него, как для поэта, безразлично могло быть, живая ли была пред ним действительность или создаваемые его же воображением живые картины. Безразличие в данном случае было тем возможнее, чем легче выступало как ласкающая и соблазняющая поблажка своему, и без того горюющему сердцу. Поблажка себе легко превращается в повадку, а повадка в привычку. Так могла сложиться в Батюшкове привычка всюду искать и находить любимые картины живого и жизненного детского счастия. Привычка могла обратиться в слабость или довести до такой душевной слабости, при которой почти нельзя было сознавать, как неудержимо истощалось воображение, создавая в каждом ребенке каждой знакомой семьи завидную картину олицетворенного детского счастия. При такой слабости исчезала возможность подмечать, что не сам человек искал и находил одни такие картинки в окружавшей его жизни, но эти создания его воображения навязчиво преследовали его в жизни его же личного духа, — то же, что доводили его до понижения нравственной силы духа.
Так при болезненной возбудительности одно из самых прекрасных и самых зиждительных человеческих чувств, — благородное и благодатное чувство любви к детям, — могло претвориться в человеческой сущности Батюшкова в одно из самых для нее разрушительных.
Какого рода тревоги могла возбуждать в духе Батюшкова только что указанная душевная слабость, видно из следующего стихотворного его признания:
С наступлением ночи пахарь способен петь «простую песнь» в полной уверенности, что ночью осенит его привычная «отрадная тишина», т. е. отдых телесный от тяжелых работ, а вместе с отдыхом и спокойствие, и мир душевный. Поэту, напротив, та же ночь грозит, как «угрюмая владычица течей». Скудный крестьянский ужин превращается в завидный «пир радушный» — «пир», потому что «оратай» как на пиру весел за своим ужином; «радушный», потому что ужинать ему приходится в родной семье; от того он и «счастлив» за своим скудным ужином. Поэт, напротив, «грустит и день и ночь, среди безмолвных стен», «и день и ночь один» — и от того, что еще при живом отце и живой матери с первых дней младенчества был всегда один, он сознает, когда и почему был «усыновлен тоской».
К сказанному следует прибавить еще одну черту. Чувство, игравшее в душе Батюшкова роль любви к детям, а в действительности прикрывавшее эгоистическую его любовь к себе в своем младенчестве, при его «пылкости» и «беспечности», могло действовать на него тем губительнее, что в его душе навсегда должно было остаться пустым, потому что никогда никем и ничем не было занято место, наполняемое у большинства людей с первых дней студенчества творческой материнской любовью. Так ему, по крайней мере, могло казаться.
Какую беду на всю жизнь он усматривал в этой беде своего младенчества, видно из следующего места в его элегии «Умирающий Тасс»:
31
Стихотворение Батюшкова «Вечер» (вольный перевод 50-й канцоны Петрарки, 1810) цитируется неточно. В оригинале цитируемая 1-я строфа выглядит так: