«Наука и поэзия, — писал он — услаждают только несколько часов в жизни»… но «не оставляют ли они в душе какой-то пустоты, которая охлаждает нас к видимым предметам и набрасывают на природу и общество печальную тень?» (I, 158) Так, несмотря на страстное рвение к самообразованию в науках и искусствах, лукавый эклектизм довел Батюшкова до ложного убеждения, будто науки и искусства «услаждают человека только на несколько часов» — будто ничем не наполняют душевной его пустоты, — будто охлаждают его отношения ко всему окружающему и «набрасывают на природу и общество печальную тень». Все это высказывал Батюшков, доказывая, что не от искусства и наук зависит «пустота душевная», — стало быть, знал хорошо, от чего она зависит в людях, но не имел внутри себя той силы, без которой ни науки, ни искусства не могли наполнить томившей его пустоты, — без которой нельзя не быть в душе пустоты, — без которой нельзя и душе не претворять всего, что бы ни проникало в нее, в одну пустоту.
«Слабость человеческая, — писал Батюшков в другом месте, — неизлечима вопреки стоикам и все произведения ума его носят отпечаток оной» (I, 154). Батюшков имел «слабость», от которой, к несчастию, никогда не мог освободиться, — слабость слишком произвольно рассматривать человеческие способности и влияние их на душу и дух каждого человека. Оттого «все произведения» Батюшкова носят на себе отпечаток этой слабости. Счастливо рожденными назвал он тех людей, «которых природа щедро наделила памятью, воображением, огненным сердцем и великим рассудком, умеющим давать верное направление и памяти, и воображению» (I, 154). В этом определении «счастливо рожденных людей» перечислены человеческие способности, кроме воли, будто она не особенная и влиятельная способность или сила души, — будто ее не бывает у «счастливо рожденных людей» или она совсем не нужна необыкновенным, а, пожалуй, и всем, даже самым обыкновенным людям.
В силу той же слабости Батюшков не придавал равномерного и равнозначительного значения для души отдельным ее способностям: так, он верил и не верил в силу ума: то безмерно превозносил его, то уверялся, что «границы есть уму, и даже величайшему». Подчас, глубоко вдумываясь, мог он высказывать, будто «наблюдения зоркого ума» и «опыты мудрости нередко приводят к истинам, основанным на ложных понятиях».
«Вся мудрость человеческая основана на расчетах… принадлежит веку, обстоятельствам… все ее замыслы сами себя уничтожают» (I, 154), — как будто истинная мудрость может быть «основана на расчетах», а если неистинная на них основывается, то нет ничего мудреного, что «замыслы» этой дешевенькой мудрости «сами себя уничтожают».
«К чему, — так безнадежно спрашивал Батюшков, — эти суетные познания ума, науки и опытность, трудом приобретенные? Нет ответа и не может быть» (I, 156). Есть, впрочем, место, в котором уму снисходительно уступлена доля подобающего ему значения: «Талант не любопытен, — писал Батюшков, — ум жаден к новости; но что в уме без таланта, скажите, Бога ради! И талант есть ум, но ум сосредоточенный».
Всего больше была развита у Батюшкова слабость к сердцу. Говоря «о поэте и поэзии», он сказал, что «сердце человеческое бессмертно». Кантемир под его пером выразился буквально так: «Сердце человеческое есть лучший источник поэзии» (I, 58), — а сам Батюшков, говоря о друге своем по военной службе Петине, выразился еще сильнее: «Сердце есть источник дарования; по крайней мере, оно дает сию прелесть уму и воображению, которая нам всего более нравится в произведениях искусства» (I, 302) Говоря о новом издании сочинений М.Н. Муравьева, Батюшке написал, между прочим: «Часто углубляется он (Муравьев) самого себя и извлекает истины всегда утешительные к собственного сердца». Из выписки, сделанной самим Батюшковым, видно, что Муравьев яснее его смотрел на значение сердца в человеке: «Чувствую сердце мое способным к добродетели», — так выразился Муравьев; но Батюшков в конце своего письма к нему, перечисляя достоинства его сочинений, написал: «Философия, которой источник чувствительное и доброе сердце». Вообще говоря, сила и значение сердца донельзя преувеличены у Батюшкова. По его мнению, «все моральные истины должны менее или более к нему (т. е. к сердцу) относиться как радиусы к своему центру, ибо сердце есть источник страстей, пружина морального движения». Или: «Есть добродетели, уму принадлежащие, другие — сердцу». Или: «Ум должен им (т. е. сердцем) управлять, но и самый ум (у людей счастливо рожденных) любит отдавать ему отчет, и сей отчет ума сердцу есть то, что мы осмеливаемся назвать лучшим и нежнейшим цветом совести». Стало быть, и совесть признается не отдельною и путеводною силою души, ибо «цвет» ее родится только тогда, когда ум отчитывается перед сердцем. Даже «совершенного блаженства», по мнению Батюшкова, «требует сердце, как тело пищи» (I, 158). Нежность у него есть «красноречие сердца». Наконец, Батюшков высказал, будто «опыт научил» его «верить неизъяснимым таинствам сердца». Все эти метафорические преувеличения во столько переходят за пределы поэтической вольности, во сколько расходятся с жизненной, логической и художественной правдой. Из слов Батюшкова выходит, будто «ум любит», а «моральные истины относятся к сердцу», — будто отчет ума сердцу есть «нежнейший цвет совести». Столько же ясно, что не одно сердце может быть «источником страстей», что если бы оно было единственным «источником» их, то никак не могло бы быть и «пружиною морального движения», потому что «моральными» могут быть только такие движения души, которыми обуздываются страсти. Сам Батюшков в другом месте написал: