В одном месте той же статьи Батюшков восклицает: «Боже великий, что же такое ум человеческий в полной силе, в совершенном сиянии, исполненный опытности и науки? Что такое все наши познания, опытность и самые правила нравственности без веры, без сего путеводителя и зоркого, и строгого, и снисходительного?» (1,160).
В последних словах последнего вопроса названа Батюшковым душевная сила, которая признается путеводительною для других душевных сил. Батюшков со свойственною ему выразительностью высказал значение этой первой по влиянию на душу силы: «Вера и нравственность, на ней основанная, — писал Батюшков, — всего нужнее писателю. Закаленные в ее светильнике мысли его становятся постояннее, важнее, сильнее, красноречие убедительнее; воображение при свете ее не заблуждается в лабиринте создания; любовь и нежное благоволение к человечеству дадут прелесть его малейшему выражению, и писатель поддержит достоинство человека на высочайшей степени. Какое бы поприще он ни протекал с своею музою, он не унизит ее, не оскорбит ее стыдливости, и в памяти людей оставит приятные воспоминания, благословения и слезы благодарности: лучшая награда таланту» (1,160–161).
Чтоб выпуклее представить силу и значение веры в жизни человеческой, Батюшков мастерски набросал очерк безверия: «Неверие, — пишет он, — само себя разрушает, говорит красноречивый Квинтилиан наших времен, который знал всю слабость гордых вольнодумцев, ибо он всю молодость свою провел в стане неприятельском. Одна вера созидает мораль незыблемую. Священное писание — продолжает он, — есть хранилище всех истин, и разрешает все затруднения. Вера имеет ключ от сего хранилища, замкнутого для коварного любопытства; вера обретает в нем свет спасительный. Неверие приносит в него собственные мраки, которые бывают тем густее, чем они произвольнее. Чтоб быть выше других людей, оно становится на высоты, окруженные пропастями, откуда взор его, смутный и блуждающий, смешивает все предметы. Неверие мыслит обладать орлиным оком и ничего не различает. Не случалось ли вам путешествовать при первых лучах денницы путем, проложенным по высоким горам, когда пары, от земли восходящие, простирают со всех сторон гуманную завесу, скрывающую горизонт, где изображается множество мечтательных предметов, от смешения света со тьмою происходящих? По мере того, как вы сходите с высот, сие облако земное редеет, рассеивается: вы проникаете через него и находите на себе малые следы влаги, скоро иссыхающей. Тогда открывается и расширяется перед вами необъемлемый горизонт: вы видите близлежащие горы, жатвы и стада, их покрывающие, селения человеческие и холмы, над ними возвышенные; вся природа вам отдана снова: вот эмблема неверия и веры. Сойдите с сих высот неверия, где вы ходите около пропастей неизмеримых, где взор ваш встречает одни призраки; сойдите, говорю вам, призванные и поддержанные смиренной верою, идите прямо к сим облакам, обманчивым, восходящим от земли (они скрывают от вас истину и являют одни обманчивые образы): сойдите и пройдите сквозь сию ничтожную преграду паров и призраков: она уступит вам без сопротивления; она исчезнет — и ваши взоры обретут необъемлемую перспективу истин, все утешения сего земного жилища и горе — лазурь небесную» (1,161–162).
При беглом чтении статьи, из которой взято сейчас приведенное место, нельзя не поддаться обаянию художественной силы писателя: статья почти зачаровывает благородством художественной манеры, высотою литературного тона, яркими красотами отборных выражений, живописною образностью метафор и законченностью стилистической отделки. Подкупая полнотою литературных достоинств, она не удовлетворяет однако ж глубиною содержания. Критически вчитавшись в нее, нельзя не заметить, что писатель почти своенравно отнесся к определенности затронутых в ней богословских и философских понятий; по крайней мере, при выводах, будто умышленно не принимал в соображение научно установленных между ними различий. Судя по заглавию, читатель ожидает найти в статье «нечто о морали, основанной на философии и религии», и вместо того находит «нечто» о языческих и христианских воззрениях на значение нравственности и силу веры, и не больше двух-трех намеков на силу религии. Смешение таких близких, но, тем не менее, различных понятий с очевидною ясностью выступает в одном из эпизодов Батюшкова. Назвав Руссо «жертвою неизлечимой гордости», он объяснил этот демонически губительный недостаток тем, что «одаренный гением человек отгонял беспрестанно главу свою от спасительного ярма религии». В таких ясных словах выступает решающее значение религии. Обличая дух противления ее «благому игу», Батюшков доказывал, что из-за духовного противления религии Руссо должен был неминуемо раздвоиться впасть в противоречие с самим собою и тяжко страдать под ее гнетом. Не щадя обличаемого, он собрал самые тяжелые обвинения, чтобы раскрыть глубину духовного падения, неизбежного для обуянного духом гордыни человека. «Красноречивый защитник истины (когда истина не противоречила его страстям), — так выражался Батюшков, — пламенный обожатель и жрец добродетели, посреди величайших заблуждений своих, как часто изменял он и добродетели, и истине! Кто соорудил им великолепнейшие алтари, и кто оскорбил их более в течение жизни своей и делом, и словом? Кто заблуждался более в лабиринте жизни, неся светильник мудрости человеческой в руке своей?» (I, 159) После этого читатель вправе ожидать, что возбужденный духом религии обличитель в заключении своем выставит ее значение «в полном сиянии»; но Батюшков превозносит веру: «Ибо светильник мудрости человеческой, — продолжает он, — недостаточен; один луч веры — слабый луч, но постоянный, показывает нам вернее путь к истинной цели, нежели полное сияние ума и воображения» (I, 159). Невозможность такого неожиданного вывода почти равняется игре логикою или насмешке над нею.