В полном расцвете сил, на 30-м году жизни, т. е. в 1817 году, в своем дневнике под названием: «Чужое: мое сокровище!» он сам записал такое признание: «…для меня, говорят добрые люди, рассуждать все равно, что иному умничать. Это больно. Отчего я не могу рассуждать?» В ответ на этот вопрос он задумал написать десять, но написал восемь «резонов» и намеревался «после придумать» 9-й, 10-й и «остальные резоны, по которым рассудок заставляет смиряться». В 5-м «резоне» всего прямее он указал на очевидную причину, «от чего» мог «умничать» и «не мог рассуждать». Вот этот «резон»: «Ничего не знаю с корня, а одни вершки, даже и в поэзии, хотя целый век бледнею над рифмами» (II, 36). Безутешное признание! В письмах своих Батюшков, к слову, высказался в том же роде. Так, например: «Я невежда, но усерден» (II, 507), — писал он А.Н. Оленину в 1818 году из Одессы; а несколькими днями ранее А.И. Тургеневу: «Жалею, что наш Карамзин не был в этом краю. Какая для него пища! Можно гулять с места на место с одним Геродотом в руках. Я невежда, и мне весело. Что же должны чувствовать люди ученые на земле классической? Угадываю их наслаждения» (II, 504).
При счастливых дарованиях Батюшков не мог не сознавать недостатков в своем образовании, но при беспутном эклектизме, а — главное — при бессилии воли не мог освободиться, от нескладицы в своем миросозерцании. До какой своенравности в произвольно принятых воззрениях на человеческую сущность могла низводить его эта нескладица, видно из одного стихотворного по форме, но почти прозаического по содержанию признания, написанного, впрочем, незадолго до конца творческой его деятельности, под названием «Изречение Мельхиседека»[41]. Вот оно:
Из этого «Изречения» видно, что совсем не глубока и не просвещена была религиею вера в Батюшкове, — что не тверды были в его сознании религиозные обетования и упования, — что в его духе не было данных для нравственной свободы, или — что одно и то же — для свободы духа. Если Батюшков мог, хотя бы случайно обмолвиться, будто человек родится и в могилу ложится рабом, то до очевидности ясно, что он не признавал христианского учения о свободе духа, потому что в себе самом не имел ее. В своем стихотворении «Надежда» он указывает на нее в следующих стихах:
Но в молодости никто не взрастил «возвышенной» души его в духе религии, а потому и опыты жизни не утвердили в ней силы христианской свободы. Человеку нужно слишком мало иметь или совсем не иметь религии, чтобы сказать, будто «и смерть ему едва ли скажет», зачем он родится и живет. На сей раз Батюшков не просто обмолвился, потому что и в молодости выдал свое «неверие» в загробную жизнь в стихе:
Он знал хорошо и, говоря о Руссо, прямо сказал, что «одна религия могла утешить и успокоить страдальца», но знал не то, что мог: не вразумленный с младенчества в духе своей религии, он не мог не колебаться в религиозном сознании и, — стало быть — никогда не мог подняться до основания и укрепления свободы в своем духе религиозными упованиями и церковными утешениями.
Так раскрывается слишком оземленившееся, но надземью реявшее и к подземью ретивое, — слишком «землеретное» миросозерцание Батюшкова. Отсюда же выясняются и поверхностные научно-критические взгляды поэта-художника на человеческую сущность и жизнь.
Гнетущая сила таких обличительных выводов падает, впрочем, столько же на Батюшкова, сколько и на общество, в котором он вырос и жил. Преобладавшее в современном ему обществе большинство увлекалось духовно-тлетворными порождениями французской революции в роде «религии разума»: редко кто не жил тогда без оглядки на все святое и заветное, — редко кто не коротал век под гнетом нравственной распущенности, среди причуд и праздной роскоши. Недаром же Батюшков признавал «владычество французского языка» пагубным.
41
В автографе Батюшкова стихотворение заглавия не имеет: оно появилось при первой публикации его: Библиотека для чтения. 1834. Т.2. С. 18. В тексте Новикова стихотворение цитируется неточно — ср.: I, 425. Мельхиседек — библейский священнослужитель; какое-либо «изречение» его, соотносящееся с текстом стихотворения, неизвестно.