Однажды в конце сентября было холодно и сыро. Приготовили дров. Больной долго не позволял топить печь, потому что «в ней приютились Штакельберг и Нессельроде вместе с другими и, как только она растопится, они выскочат из нее и начнут мучить его; как только затопили печку, он с досадою вышел из комнаты и гулял по двору, несмотря на не прерывавшийся дождь».
При разных случаях придирчивой раздражительности всего чаще на устах у него было имя Жуковского. В здоровом состоянии он высоко ценил и дружбу, и талант Жуковского. В 1816 году в письме к Гнедичу он выразился так: «Жуковского счастие как мое собственное. Я его люблю и уважаю. Он у нас великан посреди пигмеев, прекрасная колонна среди развалин». Годом раньше тому же Гнедичу писал он о Жуковском: «…верь, что его ум и душа сокровище в нашем веке». В одном из писем к самому Жуковскому у него есть такие выражения: «…твое дарование бесценное», или: «…помни меня и пожалей о Батюшкове, который все утратил в жизни, кроме способности любить друзей своих. Он никогда не забудет тебя: он гордится тобою». И, конечно, никто из друзей не сделал столько для больного Батюшкова, сколько Жуковский.
И этот-то вернейший и самоотверженный друг преобразился в глазах больного в злейшего из врагов. Еще в Зонненштейне пристал он однажды к д-ру Пирницу, требуя от него и предосторожностей, и распоряжений, чтобы отнять у Жуковского возможность мучить его и его родных. Д-р Пирниц заметил: «Бедный человек, он ничем и никак не мучит вас; он лучший ваш друг!» — «Qui,» — иронически ответил Батюшков.
Однажды уверял он, что Жуковского и Сатану нужно посадить в Кремль, а тем временем дети Варвары[112] выстроят подмостки, на которых осужденные будут обезглавлены, а потом низвергнуты в преисподнюю на два миллиона лет.
Иной раз представлялось ему, будто Жуковский, кн. Вяземский и император Александр записывали все, что он говорил и потом куда-то отсылали записанное. Когда Вельзевул был возвращен им в прежнее значение проклятого, Батюшков бранил заодно с ним Тургенева и уверял, что последнего давно бы пора посадить в рабочий дом. Одно время и очень долго император Александр был самым первым из самых заклятых его врагов. Вместе с Сатаною клял он его и мечтал отделаться от обоих при помощи Вельзевула. Однажды утром в Москве уверял он своего служителя, что в предшествовавшую ночь д-р Пирниц не только электризовал ему голову, но и бил его по голове, а император Александр стоял около и покойно смотрел на это истязание. Наполеона как-то вместе о Тассом назвал святым[113]. Одна безумная смесь живых и мертвых, одни жалкие искажения прежних жизненных отношений к дорогим друзьям и выдающимся современникам, — вот что уцелело в умалишенном поэте.
Устойчивого преследования одной и той же мысли или одного и того же чувства у больного не было. Каково бы ни было его настроение, — покойное, тихое, равнодушное, мечтательное, — или тоскливое, мрачное, суровое, гневное, буйное и бешеное, — при всяком весь и целиком отдавался он неуловимой и почти всегда бессвязной смене представлений и желаний, т. е. всегда был жертвою или игрушкою безумного воображения. Под тем же 24-м августа того же 1828 года д-р Дитрих записал в «Дневнике болезни»: «Ни с того ни с сего вдруг как-то зашумит, а иной раз и успокоится также вдруг; причины таких быстрых изменений в расположении духа нужно искать в беспрерывной и быстрой смене картин болезненно-деятельного его воображения».
Вот еще одно весьма интересное, хоти не довольно понятное наблюдение д-ра Дитриха. В одном месте «Дневника» он говорит: «Удивительно, что глаза у него, несмотря на полное отсутствие всякой последовательности в мыслях, несмотря на полное отсутствие сознания, смотрят разумно».
113
В письме к Д.В. Дашкову из Парижа от 25 апреля 1814 года Батюшков назвал правление Наполеона «судорожным тиранским правлением Корсиканца», а об нем самом сказал, что он «в великолепных памятниках парижских доказал, что он не имеет вкуса» и что «Музы от него чело свое сокрыли» (II, 277–278).