Ни из чего не видно, слышалось ли что-нибудь с докторской половины дома, прежде чем обитатель ее стал чувствовать под гнетом трусливого страха за свою безопасность нервное расстройство, — эта подробность взята из его личных «Записок». Спасаясь от дальнейшего расстройства нервов, доктор переехал в дом Жихарева. Много ли, мало ли времени посвящал он после этого своему больному, тоже ни из чего не видно. Если посещения, его ограничивались обычными визитами врачей, то трудно сказать, сколько пользы могли они привести больному. Есть много данных для предположения, что с этих визитов доктор уходил с большим запасом материалов для «Дневника болезни», но без особенной заботы об улучшении участи больного. Судя по его «Запискам», в одном не остается сомнения: со времени перемещения своего в дом С.П. Жихарева доктор вел привольную жизнь, имел приятное общество и не питал нервных страхов за личную свою безопасность; а нервы до того были расстроены у него, что вечером, всмотревшись из-за не совсем притворенной оконной ставни в предсмертные, — как он тогда предполагал, — страдания своего пациента, он записал потом в «Записках» своих, что едва выдержал виденную им мрачную картину.
С легкой руки доктора, отличавшегося литературными способностями и наклонностями, и по его настояниям также заглазно от больного наполнял свои досуги составлением своей автобиографии совсем не литературный ремесленник — служитель Шмидт. На глазах у больного и на послугах при нем чаще всех бывал пустой и ненадежный, вертлявый, и нравственно юркий служитель Шульце. Судя по отрывку из составленного д-ром Дитрихом характеристики, этот франтик постоянно двоился между двумя противоположными мечтаниями — о взаимности в любви, и о самоубийстве. Душевнобольной поэт, таким образом, очень часто оставлен на попечении служителя, страдавшего предрасположением к умопомешательству. И только тогда, когда страдалец, совсем обуянный игрой безумного воображения, в яростном бешенстве бушевал против чудившихся ему мучителей, соединенными силами выступали против него Шмидт и Шульце с горячешной рубашкой в руках. За все время наблюдения д-ра Дитриха только однажды в «Дневнике болезни» упоминается сиделка, прислуживавшая Батюшкову в его предсмертной — по предположению доктора — болезни.
Сколько же прошло относительно покойных и все-таки безрадостных дней и ночей и сколько протянулось долгих зимних вечеров, проведенных больным с глазу на глаз с душившими его призраками? Где и в ком было такое любящее сердце, к которому он мог бы доверчиво прильнуть с ласковой просьбой или сердечной жалобой? Нередко истощался он в поисках за этим сердцем и даже ловил своего повара, чтобы ему рассказать свои жалобы или заманить его в заговор против издевавшихся над ним и мучивших его призраков. Во всем «Дневнике» не видно ни тени докторской заботливости, как бы создать непрерывающиеся притоки сердечных влияний на Батюшкова и при помощи этих творческих влияний как-нибудь вывести его из безрассудного положения, а его болящую душу освободить из-под гнетущей тяжести одолевавших его призраков.
Во всем убогом жилище никогда ни от кого не слышалось обращенных к «певцу любви» призывов искренней любви, — ниоткуда не виделось и просветов надежды на сердечные ласки и улыбающуюся обстановку. Сегодня и завтра, как вчера, одно и то же томление, один и тот же ропот, одни те же причины ярости и бешенства. Немногие и редкие минуты мечтательного самозабвения, — и те на глазах у него омрачались холодным подсматриванием исподтишка. В неволе поневоле телесно хирел и духовно погибал тяжко больной, а потому и крайне впечатлительный поэт.
Но и в этом непроницаемом для золотых лучей поэзии заточении Батюшков не перестал быть поэтом: болезненно-тревожный дух его не совсем утратил творческую свою силу; он все творил и зачастую одни уродливые, дикие и свирепые призраки; все, что творилось в воображении, мгновенно олицетворялось им: бедняк впадал в галлюцинацию и бешено тратился на словесное препирательство с незримыми призраками, «со скрежетом зубовным» до полусмерти истомлялся в яростной борьбе с ними. Обманчивые расчеты на мертвившее его уединение были составлены теоретически до очевидности правильно, но на практике они доходили до Геркулесовых столбов нелепости.
Живые и действительно насущные потребности больной души Батюшкова не переставали пробиваться сквозь ложь и дичь создаваемых им призраков, да и сквозь фальшь и туман истомлявшей его системы лечения. Вдали от всего, что было тогда на глазах наблюдателей-очевидцев, нелегко понять теперь, как мог д-р Дитрих упустить из виду значение хотя бы тех проявлений душевных нужд больного, которыми сопровождался переезд его из Зонненштейна в Москву. Доктор не мог забыть этих проявлений, потому что записал их «Дневнике» своем. Как часто и как упорно при каждом удобном случае искал, бывало, Батюшков глазами живых и красивых картин природы, как покойно упивался ими в немом созерцании. Зачем же доктор в Москве заставил того же самого больного утолять ту же самую жажду одним и тем же печальным видом мертвого пустыря?..