Припоминается одна выдающаяся черта поэтической души Батюшкова. Никогда не покидала его любовь к цветам. Доктор видел и записал множество самых трогательных выражений этой любви. Он не знал только одного позднейшего и особенно разительного случая, который уместно здесь рассказать. В начале 50-х годов в Вологде приютившая Батюшкова семья Гревенцев ласково пользовалась каждым удобным случаем, чтобы уговорить его позволить снять с себя портрет. Об этой, как и обо всякой другой новости, Батюшков не хотел и слышать. Но Гревенцы знали, что и к мысли о новом платье вместо старого приходилось исподволь подготавливать и приучать больного. Мало-помалу примирили они его с мыслью о портрете. Батюшков сел; портретист всматривался в него, чтобы уловить основные черты его лица и начать портрет. Мгновенно на лице Батюшкова вспыхнула тревога: словно забыл он о чем-то. Вдруг сорвался со стула, почти выбежал из комнаты, скорехонько сбегал в сад, сорвал там цветочек, сунул его в петличку сюртука, и, вернувшись, покойно сел пред портретистом. Никому, конечно, не вспала на ум святотатственная мысль сделать портрет поэта без этого цветочка. Никому и во сне не снилось тогда, что этот портрет будет последним с живого Батюшкова[124]. Д-р Дитрих, как выше замечено, не видал и не знал описанного случая, хотя именно этот случай сильнее всех других увековечивает любовь Батюшкова к живым цветам. Но доктор видел и знал множество разных других выражений этой любви. Да будет же позволено назвать святотатственным то непонимание, с которым относился этот доктор к такой характерной особенности Батюшкова. Что же, кроме фальшивой системы лечения, могло быть причиною преступного невнимания к этой особенности? Что было проще: мучить ли Батюшкова томительно-праздным уединением, или постоянно окружать его живыми цветами, чтобы незримым, но, тем не менее, живым их воздействием исподволь смирять и успокаивать болезненно-тревожную его душу? Из этой души в поэтически-творческом ее периоде вылилось признание:
Конечно, в свое время прочитал и не меньше кого другого знал доктор это поэтическое признание; знал и то, что когда творчество в слове вылетело из Батюшкова, он не утратил ни поэтического пристрастия к живым цветам, ни способности «с улыбкой тихою» искать услады в созерцании их…
Кажется, достаточно указано данных против системы лечения Батюшкова в Зонненштейне и в Москве. Кто же позволит напрасно тревожить тени давно почивших вечным сном виновников этой системы? До очевидности ясно, что они от души желали больному добра, но, обрекши, его на тяжкие узы унылого одиночества в тесном заточении, не спасали, а губили его здоровье и самую жизнь. По крайней мере, последствия принятой ими системы лечения удостоверяют, что наперекор наилучшим своим намерениям радетели его подействовали на него как «убийцы дарования». Чем же извинить их роковую ошибку? Чтобы не по-русски высказать это извинение, скажем давно вторгнувшимися в наш русский технический словарь варваризмами: Зонненштейнские специалисты слишком абсорбировались абстрактными теоретическими догмами психической доктрины своей…
К чему же, скажут, могут привести теперь все эти сетования? Упрек, скажут, в невнимании ко всем более или менее страстным предрасположениям Батюшкова в наше время не может быть справедливым: полная изоляция душевнобольных от всех предметов их любви и сочувствия в прошлом составляет один из непреложных догматов современной психиатрии. На случай подобного возражения можно сказать, что и при вере в непреложность догмата изоляции нельзя довольствоваться умозрительно предрешенным во всех мелочах обособлением больного от любимых людей и сложившихся привычек, как сделал любивший Батюшкова, но, по всем вероятиям, слишком увлекавшийся одними умозрительными требованиями свое науки д-р Дитрих. Умозрительно предрешенная изоляция его оказалась губительною. Несравненно более спасительные последствия имела та своего рода животворная изоляция, сущность которой ощутили в душе своей Гревенцы. Взявши к себе больного Батюшкова, они окружили его и живыми цветами, и живыми образами искренней любви к нему в лице своих детей, а его внучатых племянников. Дети полюбили больного, и больной полюбил детей, и особенно мальчика Модеста. Известно, что, живучи в Вологде в семье Гревенцев, почти безоговорочно подчинялся он одной из дочерей их и мальчику Модесту. Так незаметными влияниями чистой детской любви творчески воссоздалось в душевнобольном пожилом человеке чувство любви к этим детям и, в свою очередь, мало-помалу создало в нем успокоение и умирение, а, может быть, и умиление, и некоторое обновление его души.
124
Фототипический снимок с этого портрета П.Н. Батюшков предполагал приложить к нашему очерку, но вместе с отказом напечатать его, отказался, конечно, и от мысли сохранить для потомства покойный и задумчивый облик больного, но уже примиренного поэта.