Это было, наверное, двадцать пять лет назад…
Четверть столетия прошло, кто бы мог подумать.
В соседский дом на лето приехали дед с внуком. Деда так и называли все — Дачник. Тогда это еще было редкостью — дачники. Сейчас все наоборот: одни лишь дачники и остались.
У деда была фамилия Вайнерман, и до прихода новых времен я был уверен, что дед — немец. Внука его звали Валей. Валя Вайнерман.
Мы бродили по округе, как Пушкин с Дельвигом.
Я тогда уже знал эти две фамилии, и мне наши прогулки казались необыкновенно поэтичными. И разговоры наши были неспешны и мудры. Так мне думалось, хотя наверняка мы лишь бездарно воображали и хвастались.
Вообще мы казались тихими подростками, но потом неожиданно для самих себя украли плот у взрослых пацанов с дальнего порядка, и целое лето наполнилось смыслом, бесконечным купанием, ежевечерним сокрытием плота в кустах у мостков, на которых, боже мой, мать моя полоскала белье вплоть до самой осени, в ледяной уже воде.
Это ведь не в книгах у деревенщиков я прочел, это было в моей еще даже не прошлой, а позапрошлой какой-то жизни. Мать на мостках у черной воды с белым бельем.
И вот к Вале и деду должна была приехать бабушка. Дед оставался к данному событию совершенно равнодушным, а Валя ждал и волновался. Ситуация усугублялась тем, что бабушка приезжала в день своего рождения. Нужно было готовить ей подарок — а что он мог подарить, Валя Вайнерман, мальчик семи, что ли, лет или восьми?
Денег ему дед не давал, да и нечего тогда было купить.
Утром, за несколько часов до приезда бабушки, Валя был у меня, всем видом источая почти невыносимую для детского сердца печаль. На улице начал накрапывать дождь, и это не прибавляло нашим поэтичным душам светлого настроения. Где-то вдали загромыхало, словно кто-то вместо привычных деревенских ковров решил вывесить и отбить огромный лист железа.
— Валя! — вдруг осенило меня. — Помнишь, мы с тобой видели викторию? У Шаровых?
— Чего? — спросил Валя, оживившись, но не веря еще своему счастью.
— Ну, ягоды виктория.
На улице вдарило, да еще со вспышкой, неожиданно и злобно. Мы слетели, громыхая косточками, с окна и сразу засмеялись своему искреннему, как детство, страху.
— И чего? — спросил Валя, отдышавшись.
Я смотрел за окно, где начался такой дождь, что не стало видно деревянного нужника, стоявшего во дворе в двадцати шагах от дома.
— А того! Представляешь, как обрадуется твоя бабушка, когда она приедет, а у нее на столе два ведра ягод?
— Два ведра?
— Два ведра. Пошли скорее.
— Давай после грозы, — предложил Валя. На улице громыхало и поливало настолько бурно, что даже в доме приходилось разговаривать во весь ломкий голос.
— С ума сошел, Валя? Надо сейчас, пока все попрятались.
Взяв в кладовке два огромных, почти по пояс нам ведра, нахохлившись, мы вылетели на улицу, как сумасшедшие воробьи. Сразу же безудержно заскользили на грязи и в мгновение вымокли до последней синей жилки.
В грохоте и ливне мы, ежесекундно сбиваемые с ног, добрались до огорода, пролезли, узкоребрые, меж досок и начали собирать ягоды.
Мир был полон грозой и дрожал, как передвижное шапито. Земля пузырилась вокруг нас, словно живая. Глаза заливало ледяным кипятком. Грядки смешались, будто их растерли по огороду тяжелой ладонью. Ягодные листья никли к земле. Ягоды влипли в грязь, и, чтобы извлечь их, приходилось черпать землю, обильно загоняя ее под ногти.
Трясущиеся и хохочущие от ужаса, в безумных вспышках громовых, мы бросали в свои железные, полные воды ведра сгустки грязи в форме сжатой детской ладони, несчастные обрывки листьев и редкие ягоды, раздавленные в наших руках.
Мы вытирали глаза и рты, и рты наши были черны, а бесстыжие глаза грязны, даже дождем не смывало эту грязь и черноту.
И когда меня спрашивают, что я знаю о почве, я отвечаю: знаю всё. Я черпал ее, кормился ею, мазался ею, ползал по ней на животе. Знаю, что когда вокруг гроза, на почве растут ягоды, и сердце толкает кровь так, словно взмахивает крыльями.
Теперь моей почвы касаются легкими стопами мои дети — и кто же мне докажет, что говорить о почве дурно?
Вчера видел: сын двухлетний снял под яблоней сандальки, поднял яблоко с земли, ходит-покусывает, иногда снова присядет и смотрит на розовые пяточки: не налипло ли чего от куры или от гуся, — пахнет противно, зато смотрится на пяточке красиво, как акварельный мазок.
Встанет, идет дальше, делает бессмысленные круги, кругом птицы и солнце.
Растворенные в почве сердца его деда и прадеда ликуют, поддерживая эти пяточки, — я уверен в этом ликовании, как в своем имени.