Выбрать главу

Они хорошо понимали, что Петеру Гандрису все это так же ясно, как им самим, а все же на душе было спокойнее, когда они высказывали свои заботы и еще раз напоминали всем известные истины, — лишним напоминанием и хорошим советом никогда и ничего не испортишь.

Петер Гандрис, как и Ольга Липстынь, терпеливо выслушивал замечания колхозников и обещал все намотать на ус.

Отправляясь в поле, колхозники стремились получить своих бывших лошадей, а кому приходилось работать без лошади, тот пытался обязательно поговорить с Петером с глазу на глаз и шепотом уговаривал его:

— Мой Анцис не очень уж сильный, ты не отряжай его на тяжелую работу. Пусть пашут на рослых, крепких лошадях.

Или так:

— Моя кобылка еще молодая, горячая, наряжай ее понимающему человеку, иначе надорвется и пропадет.

Один старичок, которому давно пора было сидеть на лежанке и рассказывать внукам сказки, отказался от должности ночного сторожа и до тех пор не давал покоя правлению, пока его не назначили конюхом. А там были две лошади его сына. Когда вечером лошади возвращались в конюшню, старый крестьянин так внимательно осматривал своих бывших лошадей и ощупывал их копыта, точно был членом закупочной комиссии. И если колхозник-возница чего-нибудь недосмотрел, старик стыдил и бранил его, пока тому не становилось жарко. Вечером старичок незаметно совал в ясли «своим» лошадям лишнюю охапку клевера, засыпал лишнюю горсть овса, и пойло с мучной подболткой у его лошадей всегда оказывалось гуще, чем у прочих.

Граница между «моим» и «нашим» еще не была уничтожена. Вчерашний единоличник продолжал смотреть на бывшую собственность глазами частного владельца, в его сознании она оставалась чем-то более близким, дорогим, чем общественное имущество.

Регут был прав: ветхий Адам еще крепко сидел в сознании многих колхозников, и надо было хорошо поработать над перевоспитанием людей, чтобы они сбросили с себя путы былого, чтобы понятие «наш» слилось с понятием «мой». Они понимали, что смешно держаться за обломки старой жизни, стыдились этого, но сразу избавиться от этой привычки все же не могли.

«Выздоровление» быстрее всего протекало в семьях вчерашних батраков, испольщиков, постояльцев-бобылей; они меньше оглядывались и с первых шагов коллективизации смело и уверенно смотрели в будущее. Свой уголок, свой клочок земли их не притягивал, как магнит. Им было все равно, какое поле пахать и где сеять, — всюду они работали с одинаковым трудолюбием. Середняк, межу которого уничтожил трактор, просил бригадира, чтобы тот разрешил ему хоть эту весну поработать на своей бывшей земле.

— Колхозу ведь все равяо, а мне здесь привычнее. Каждая пядь земли исхожена, каждый камень посреди поля знаком. Разве вам не все равно, где я трудодень заработаю?

Регуту и Клуге пришлось немало потрудиться, чтобы найти людей для работы на дальних участках, где не хватало рабочих рук. У одного сразу же начинал болеть живот, у другого занемогла жена, у третьего появлялись неотложные дела в городе. И пока они так препирались, время шло, лучшие сроки посева минули, а почти восемьдесят гектаров ярового клина остались незасеянными. Положение спасли комсомольцы; они заявили о своем желании работать на дальних участках, им удалось увлечь за собой и часть остальной молодежи. В бригаде Клуги организовалась особая молодежная ударная группа, и яровой клин засеяли целиком. Так молодежь воздействовала на сознание своих родителей — иной крестьянин немного ослабил руки, цепко державшиеся за бывшую единоличную землю. С уничтожением межевых знаков постепенно отмирали и старые представления в сознании людей.

Когда новохозяину Яну Липстыню осенью 1944 года отвели пятнадцать гектаров земли, он работал на них до седьмого пота, но когда он вместе со всей полеводческой бригадой вышел впервые на колхозное поле, то уже не утруждал себя, не понукал лошадей. Медленно и спокойно шагал он за плугом, а в конце борозды обязательно останавливался и закуривал трубку. Если случалось, что пахарь соседнего загона был поблизости, Липстынь подходил к нему, и они долго беседовали, хвалились своими женами, обсуждали волостные сплетни. Они не спешили, будто кто-то им говорил: «Нечего торопиться, успеется, ведь не своя земля…»

Липстынь первое время чувствовал себя на колхозном поле, как поденщик. Не работать нельзя было, ведь он для этого вступил в колхоз, но не хватало той особенной заботливости, которая прежде заставляла вставать до свету и постоянно думать о том, как бы вовремя вспахать, засеять, скосить и убрать урожай со своего клочка земли. Ему казалось: не его дело думать, что станется с полями артели; об этом должны беспокоиться Регут, Клуга, правление колхоза, ведь для того их и выбрали. Свою приусадебную землю он, конечно, успеет обработать и выжмет из нее все сполна.

В конце недели бригадир Клуга обмерил вспаханное и записал в книжку трудодни. Результат заставил Липстыня задуматься: в среднем он выработал не больше восьмидесяти процентов дневной нормы. Он, известный во всей волости своим трудолюбием, — и восемьдесят процентов! Ведь это скандал. Когда Ольга Липстынь узнала об этом, у них произошел крупный разговор.

— Скажи, Ян, есть у тебя стыд или нет? — говорила она. — Куда тебе теперь глаза девать? Восемьдесят процентов… это же курям на смех. Завтра в правлении вывесят таблицу с выработкой колхозников. Люди будут пальцами тыкать и насмехаться. Говорят, и качество пахоты у тебя неважное. Ты что, пахать разучился, что ли!

— А ты что хочешь, чтоб я разорвался на артельной работе? — огрызнулся Липстынь, избегая взгляда жены. — Ко всему надо привыкнуть… и к артельной работе. Нормы, качество, трудодни… об эгом раньше никто и понятия не имел. На глазок пахали и сеяли, как кто умел, и ладно было. Теперь приходит какой-то Клуга и начинает копаться в моей пахоте: и то не хорошо, и то никуда не годится. Разве я агроном?

— Постыдись, Ян, не пристало так говорить активисту, — сказала Ольга. — Ты должен показывать другим пример, и ты это можешь, надо только захотеть. Не на чужого работаешь, сам на себя, для своего колхоза.

Липстынь понимал — жена права, но ему было неприятно, что она так говорит, поэтому он пытался с ней спорить. На следующей неделе он, однако, работал иначе и ежедневно выполнял норму, а на третьей неделе начал давать по сто двадцать и более процентов. Только тогда он набрался храбрости и зашел в правление колхоза посмотреть на большую доску, где среди прочих было записано и его имя. Уже двадцать семь трудодней было на его счету. Неплохо.

Были еще и такие колхозники, которые не особенно полагались на хозяйственные успехи артели и в первый год ее существования не верили, что из колхозного дохода, когда его разделят на трудодни, что-нибудь получится — поди знай, можно ли будет на это прожить. Некоторые работали ровно столько, сколько нужно для того, чтобы не вызвали в правление и не назвали саботажниками, а в остальное время понемногу спекулировали, покупали у единоличников масло, мясо, картофель, зерно и возили продавать на базар. Нашлось даже двое таких ловкачей, которые обзавелись батраками и, выдавая их за родственников, посылали на колхозные работы: трудодни записывали на свое имя, а батракам платили деньги. Так продолжалось недели две. Когда Регут узнал об этом, обоих крестьян вызвали на заседание правления.

— Что же, соседушки, или в колхозе жить надоело? — спросил Регут. — Хотите действовать по-кулацки, заниматься эксплуатацией? Кто разрешил вам держать наемную рабочую силу и присваивать себе трудодни, которых не заработали?

— Какая там наемная рабочая сила, — оправдывались те. — Близкие родственники. У них нет пристанища, поэтому временно живут у нас. Никто их не посылает на работу, сами попросились немного поразмять руки, а заодно отработать за кров и харчи.