Веселая сценка. Предположим, что она - анекдот, и к тому же злобный. Но: не напоминает ли нам обращение Хлебникова с П. каких-то других, более широких отношений? Не видна ли здесь, говоря последним словом, модель для многих будущих выступлений гениев в аудиториях XX века?
Отлично, например, это спокойствие, угрюмая уверенность, что ему обязаны помогать, доходящая до истерии; умение вовремя "хватить по голове" - и правильно, как же иначе, раз позволяешь, получай и знай, что это посещение бога, дар. Чудесно также "нормальным он, конечно, никак не был... Однако был ли впрямь сумасшедший?".
Что гений обязан косить умом, кажется, ни у кого уже сомнений не вызывает, так прочно это с той поры распространилось: в каких только романах не расхаживал этот одинокий чудак, которого мерзкие мещане все норовят упечь в сумасшедший дом, а он только тихо и беспомощно улыбается (недавний вариант: "Герцог" Сола Беллоу, внимательно изучавшийся критикой, в том числе и нашей). При этом ничуть как будто и не предполагается, что эта сумасшедшинка может иметь другую, куда более интересную струну, стойкое и целенаправленное использование или, вернее, исполнение беспомощности - в уверенности, что ей рано или поздно будут, как зачарованные, помогать, иначе - серьезную и смело рассчитанную игру, в которой можно и проиграть, если попадешь на достаточно трезвых людей, но можно и выиграть все, добравшись до какого-нибудь центра массовой информации, - и тогда уже не выпускать его, пропагандируя себя и себе подобных до полного зачумления.
А эта его свирепость, которую тоже настойчиво преподносили нам как ощущение великого призвания.
Еще С. Моэм нарисовал в 20-х годах гения, который, как непостижимый тигр, пожирал своих близких и затем уходил, одинокий и непонятый, творить ("Луна и шестипенсовик"). Книга была принята совершенно всерьез, хотя ничем, кроме невменяемости героя, не выделялась: ни он не понимает, что с ним такое, ни мы не вправе этого спросить, если не хотим попасть в разряд тупиц; гениален, и все. Почему-то читатель должен был вместе с авторами этого и других подобных произведений (кстати, очень именитыми) обсуждать другой вопрос - например, следует ли видеть в этом проблему культуры или социальную трагедию.
Или в кино. Разве не глядит на нас оттуда то же лицо, заворожившее как будто и выдающихся режиссеров, например, Бергмана, фильм которого так и называется "Лицо". Линия та же: нам показывают не то, чем же гений гениален, а его ужасные терзания среди почему-то обязанных почитать его Лмещан". Этих несчастных - в сущности, не менее простодушных людей, чем бунинский П., - гений потрошит, как чучела, иногда сарказмами, иногда, если удастся, в прямом смысле. Вам хочется стащить наглеца с экрана; но не тут-то было. Режиссер скорбно-значительно намекает на его глубокое, необъяснимое право, давящий дар, которого гений и сам боится, ничего не может с ним поделать. В одной из сцен вы застаете гения в слезах. Он страдает, что причинил столько зла людям, но иначе нельзя. Он вдруг бьет кулаком о какой- либо твердый предмет, показывается кровь, лицо его искривляется в греческую маску; женщина, сидящая рядом, судорожно целует ему руки (или ноги), но гений безутешен. Он встает и, шатаясь, идет вдаль, сквозь этот постыдный, неблагодарный мир, и пр. и пр.
Похоже, что арсенал его приемов неистощим. Если, например, его выходки становятся дикими даже для единомышленников, вам дают понять, что он вытворяет их от застенчивости, ранимой души, и говорить об этом - значит грубо топтать его сердце, расположенное слева. Если вы решитесь сказать, что излияния его отвратительны, последует ответ: "Таков мир! Я только сообщаю, что вижу, даю диагноз и бужу застоявшуюся совесть" - и пр. и пр.
Но все-таки один выход стал обнаруживаться тут помимо воли, сам собой. Дело в том, что многие из этих приемов обратились в трафарет, с ними уже пообвыклись и перестали принимать их с той готовностью, которой они требуют. Безотчетно, не обязательно формулируя, но уже зная приблизительно, в какой набор они входят.
Так, безусловно, стало понятнее, что "хотите вы или не хотите, нравится вам или не нравится, но этого уже выбросить из искусства XX века нельзя", - совершенно геростратовское рассуждение. От частого употребление когда-то безошибочно действовавшего, оно потеряло ошарашивающую способность. Мало ли чем, в самом деле, можно заставить себя запомнить - по способу "тек вот же вам". Американец, забравшийся на башню, чтобы стрелять в прохожих из ружья с оптическим прицелом, тоже объяснил (он был совершенно вменяем), что стрелял от равнодушия к нему толпы и должен был обратить на себя внимание. После чего и было доказано, что он теперь тоже факт, который "не обойти". Как-то стало в последнее время яснее, что заставить говорить о себе - пусть хоть целый мир, современные средства которого это позволяют, - еще не значит превратиться в художника, какие бы упорство и изобретательность ни были на этом пути употреблены и сколько бы "препятствий" ни было разрушено.