Жозиан продолжала:
– О чем вы пишете, Робэр?
– О том, о чем я в состоянии писать. – Теперь это казалось суровой правдой.
– Тогда вы, наверное, напишете и обо мне? – что-то среднее между вопросом и утверждением. – Да, мне это очень интересно. Напишите обо мне.
Вот и она. Жозиан. Описанная в блокноте с разорванной обложкой.
Она ездит верхом очень легко, как эльф. Эти фиалковые глаза, полные любопытства. Удивительный контраст с Луи. Он похож на лягушку: вечно страдающий одышкой, с широким ртом (слишком много разговаривает) и выпуклыми глазами. Как они могли соединиться? И сколько все-таки ей лет? Может, двадцать пять. Но с таким же успехом ей может оказаться восемнадцать или тридцать.
Вчера вечером, ужасно устав, я увидел, как она кормит свою лошадь черствыми круассанами: из запасов Луи, я полагаю. Потом пошел за ней к реке, где она фотографировала лилии. Она совершенно сбила меня с толку. Этот смех после каждой законченной фразы. «Я не люблю детей». Смех. «Эти лошади ничего не чувствуют». Смех. «Старых боятся». (Может, она действительно хотела сказать именно это?)
Наверное, так происходит, когда ум чем-то подавляют, он проявляется в виде наивности.
Но она всех озадачивает, всех застает врасплох. Она ухаживает за беспомощными телами. Она сама – как дорогое блюдо. Луи похож на Бальзака (говорит она). Лилии – это воспоминания.
Глава шестая
Самый высокий перевал располагался на высоте пятнадцать тысяч футов, он был весь покрыт снегом. За ним на фоне неба высились острые клыки и каменные плиты хребта Чокетекарпо, похожие на руины выжженного города. В их глубоких впадинах залег огромный ледник. Пытаясь разглядеть, что за ним, Франциско представил себе огромный бассейн реки Апуримак как удивительную декорацию. Но на самом деле они оставили его уже далеко позади. Берега реки, по которой они шли, были покрыты льдом, время от времени им попадались огромные валуны, размером с небольшой дом. Начался мелкий град. Они подошли к самым величественным и громадным из всех гор, какие им когда-либо доводилось видеть.
Для Франциско боль в ногах, которая становилась все сильнее и сильнее к вечеру, так что в конце концов по всему телу проходили конвульсии, стала ежедневными стигматами. Он видел в ней цену, которую необходимо заплатить, его паспорт, необходимый, чтобы свободно пройти по священной земле инков. Еще совсем недавно сквозь призму этой боли все казалось каким-то возвышенным, и только теперь от гор у него начало сводить желудок – но в такой холодный рассвет, как сегодня, ему становилось немного лучше. Высоко впереди гранитные пики вздымались подобно острым кинжалам. Он чувствовал, как они становятся все более и более враждебными. Они были священными, но он не ощущал их святости. Он вдруг подумал о высокогорной болезни, может быть, в этом вся причина? То тут, то там вдоль тропы попадались дорожные камни, оставшиеся со времен инков, как будто этот когда-то преданый народ сопровождал путешественников в их долгом пути. Вскоре на гору опустилась тишина, они слышали только шорох своих шагов и глухой стук палок о снег, а вокруг царило спокойствие. Тропу пересек след пумы.
И еще погонщики: было просто ужасно смотреть на них, на покоренных. Даже на такой высоте они были нагружены не меньше, чем их мулы. На них никто не обращал внимания. Казалось, как будто рядом едут конкистадоры из Трухильо. «Они взяли с собой две или три тысячи индейцев, чтобы те прислуживали им, несли пищу для них и для их животных; закованные в кандалы, индейцы умирали от голода. Когда они уставали, испанцы, не освобождая их от оков, с величайшей жестокостью отрубали им головы и оставляли позади дорогу, усеянную мертвыми телами».
Этот народ, подумал Франциско, навеки обречен, и он никак не мог понять почему. Всего лишь две недели назад он наблюдал процессию, выходящую из храма в Лайме. Смысл этой процессии был ему известен – они намеревались пронести Богоматерь по городу, но процессия эта была пронизана странной меланхолией. Со ступеней храма, раскачиваясь на носилках из красного дерева, выехала восковая Мадонна, чьи широкие одежды развевались за ее спиной, подобно фантастическим крыльям. На ее плащ были нашиты куски битого стекла и пластмассовые фрукты, над головой подрагивал серебряный нимб, похожий на тарелку. Франциско она показалась дешевой карикатурой на Богоматерь, Приносящую Победу, которую он видел в Трухильо. И ее пальцы на поднятых руках были унизаны дешевыми кольцами. Но взгляд его привлекли только те, кто нес этот чудовищный груз – тридцать или сорок человек: религиозное братство, одетое в шапочки индейцев кечуа. Выступающие скулы выдавали в них потомков инков; казалось, их мучает какая-то врожденная трагедия, страдания Христа неотделимы от их страданий. Сгибаясь под тяжестью носилок, они шли мелкими, шаркающими шажками. Казалось, их низкие лбы и полные губы сильно напряжены. Время от времени они останавливались и опускали свою ношу, только для того, чтобы потом снова взвалить ее себе на плечи, с той же смутной, вселяющей страх тревогой под гром дешевого оркестра.
Уже тогда они удивительно напомнили Франциско о чем-то другом, но только сейчас он понял, о чем. Он похолодел. Он читал об этом в ранних хрониках, но видел это только в своем воображении. Носилки со священным правителем инков Атахуальпой спокойно несут к его первой встрече с испанцами, окруженные тысячами безоружных инков. «Хотя испанцы убили всех индейцев, которые несли носилки, на помощь к ним прибыли новые отряды, чтобы поддержать своего владыку. Многим инкам отрубили руки, но они продолжали нести носилки на плечах… Так и схватили Атахуальпу. Те, кто нес его носилки, и те, кто сопровождал Верховного Инку, так и не покинули его: они все умерли рядом с ним». Образ этих носилок преследовал Франциско все его детство, он пришел к нему из книг матери. Его удивляла покорность инков судьбе, как гибель всего роя пчел.
Когда Камилла вылезла из палатки, луна уже поднялась над горами. Лунный свет превращал древние ступени в рыбью чешую, рассыпанную по лощине. Ей стало холодно, и она крепко обхватила себя за плечи. Она чувствовала, как все ее тело слегка подрагивает, но в то же время эта дрожь была как будто проверенной и защищала ее. И только в икрах отдавалась боль.
Она провела руками по волосам, ставшим жесткими за время путешествия. Казалось, ночная свежесть очищает ее, и Камилла вдруг представила, будто она проскользнула в только что обновленную кожу, в другую себя. Естественно, никакой «другой себя» не было: только эта импульсивная женщина по имени Камилла. И все же она чувствовала, что стоит на краю какой-то неожиданной перемены, подобно пробуждению нового, еще неизвестного, таланта в ребенке. Или внезапному приливу. Все это было невозможно и, разумеется, очень странно.
Через несколько минут она заметила какого-то человека, поднимающегося по ступеням, но все же Камилла осталась стоять там, где стояла, по-прежнему проводя пальцами по волосам, ожидая чего-то. Она думала, что человек этот далеко от нее, потому что его фигурка была очень маленькой, но он оказался близко. Он прошел в ярде от нее – старый фермер-кечуа, одетый в мешковину. Она понятия не имела, куда он мог идти в лунном свете. Но через пару минут он повернул назад и вскоре робко встал перед ней. Из-за луны его щетина казалась покрытой инеем. Он сказал что-то, чего она не поняла, потом порылся в своей сумке и протянул ей печеную картофелину. Она была все еще теплой.
– Grades[17].
– Buenos noches, Senora[18].
Она смотрела, как он уходит в темноту вверх по лестнице из рыбьей чешуи. Ей вдруг захотелось пойти за ним, непонятно почему. Картофелина оказалась мягкой и рассыпчатой.