Она оглянулась, но тут же пожалела об этом. Она увидела Роберта, он казался таким высокомерным, записывая то, отмечая это, а высохшие пальцы заслоняли мертвые глаза от дикого скрипа ручки. Разумеется, Роберт бы назвал ее слишком сентиментальной, но на самом деле она была такой же, как и он. Настоящее, естественное описание, даже если оно вторгается, куда не следует, ей бы понравилось. Но у Роберта просто не хватало таланта. Она вдруг поняла, что боялась этого задолго до того, как они отправились в путешествие.
Не то чтобы Роберт был второсортным журналистом, нет, в своем роде он был даже очень неординарным. Он умел жонглировать идеями и извлекать факты из своей цепкой памяти. Но он был не в состоянии описать лицо или чувство. Наверное, этот талант не имел ничего общего с интеллектом или сочувствием.
Это был просто дар свыше или, скорее, отклонение, как врастающие на ногах ногти. А многие вещи он просто не замечал (иногда она причисляла к ним и себя) или, может быть, полагал, что они не заслуживают его внимания.
Но когда Роберт, нагнувшись, вышел из каменного склепа, его радость от того, что он чего-то достиг, которую Камилла ожидала от него каждый раз, когда он опускал исписанный блокнот в карман, была чем-то омрачена. Чем-то, напоминающим печаль. Пастух за его спиной жестами показывал, что ждет оплаты, но так ничего и не получил. И Камилла вдруг почувствовала странное разочарование. Роберт больше не был похож на себя – казалось, его самоуверенность пошатнулась, он понял то, о чем только что думала Камилла, – и ее злость постепенно отступила.
В тот вечер над горами разразилась сильная гроза. Пучки молний ярко освещали их лагерь, как будто кто-то снимал в палатках фотоаппаратом со вспышкой, и шесть часов подряд лил сильный холодный дождь.
Франциско то и дело отрывался от книги. Пламя свечи постоянно гасло, и при каждом ударе грома у него тряслись руки. Один раз к нему заглянул кто-то из погонщиков и со странной нежностью, свойственной этим людям, спросил, все ли с ним в порядке. Сеньора Жозиан, сообщил погонщик, заболела. Но Франциско не знал, какое он имеет к этому отношение. Он чувствовал, что бельгийцы его презирают. Сегодня вечером он даже не пошел на ужин в общую палатку, а остался здесь, перед раскрытыми книгами и зеркалом инков – своим талисманом.
Дождь усилился и тяжело застучал по брезенту палатки. На сей раз Франциско не стал зажигать свечу, а просто лежал в своем спальном мешке под ужасающими вспышками молний, протирая кварцевую поверхность рукавом рубашки. Он знал, что теперь относится к зеркалу с еще большим трепетом, чем раньше. Там, в Испании, ему казалось, что в столь долгом изгнании оно навсегда потеряло свое предназначение. Но сейчас, крутя его в пальцах, он думал о том, что оно кажется ему незнакомым. Может быть, здесь, среди родных зеркалу гор и городов, оно вновь наполнилось своей прежней силой. Блеск его темного камня стал зловещим. Ведь, несмотря ни на что, его народ украл это зеркало у инков. В нем больше не было места для лица Франциско.
Луи не волновался из-за высокой температуры Жозиан. Девушка была очень болезненной. В Эно она время от времени жаловалась на легкое недомогание или головную боль, а когда начиналась эпидемия гриппа, то вирус всегда находил себе пристанище в этом хрупком организме.
Но ее болезнь заставила его окончательно выйти из себя по поводу этой идиотской экспедиции. Они искали всего лишь легкой прогулки верхом вдали от навьюченных рюкзаками туристов в Куско, а вместо этого оказались в этом чистилище, где о них пытался написать английский журналист и помолиться испанский священник. Чтобы отойти от всего этого, им придется целый месяц прожить в Париже или Провансе.
Жозиан лежала на своем спальном мешке под колышущимся брезентом, ее щеки налились болезненным румянцем. Там, в Бельгии, он окружил бы ее отцовской заботой, приготовил бы ей какое-нибудь простое рыбное блюдо или омлет с целебными травами, и к утру она бы окончательно выздоровела. Им обоим нравились их роли – казалось, ее хрупкость уравновешивает его возраст. Но здесь они были вынуждены довольствоваться едой индейцев кечуа. Ей придется выздоравливать, питаясь сушеным лесным картофелем, бататом, сгущенным молоком, вяленым цыпленком, бананами и папайей.
Луи со злостью думал о том, как же он все это допустил. Сколько еще дней осталось? Четыре? Пять? И еще этот Вилкабамба, думал он. Мы все мечтаем увидеть Вилкабамбу! Он вытянулся рядом с Жозиан. С него градом тек пот. Не надо много ума, чтобы догадаться, как выглядит Вилкабамба. На нем все еще глупая слава побежденного. Никто не решается это признать, думал он, но инкская цивилизация ужасно скучная. У них был тоскливый, механистический коммунизм, озаряемый лишь их вождем, притворявшимся, что он говорит с солнцем. С их дорогами, законами и нехваткой цивилизованных удовольствий, они были римлянами раннего американского мира.
Что бы там ни говорил англичанин, но даже эти разрушенные города, думал он, были с архитектурной точки зрения абсолютно неинтересны. Так и ждешь, что дверные проемы и ниши закончатся вверху арками. Но инки не смогли придумать арку. Их дворцы – это всего лишь сильно разросшиеся деревенские дома. Они так и не изобрели купола и не поняли, что дает игра света. Они не знали ни колеса, ни токарного станка, ни железа. А ведь эта цивилизация достигла своего расцвета в эпоху Медичи! Побродите по этим прямоугольным развалинам около часа, и вы выйдете оттуда, окончательно забив голову всякой ерундой – восхищаясь удивительной резьбой по камню, мечтая расшифровать не известный никому язык, якобы воплотившийся в нем.
Так происходит с каждым, кто лишен воображения, думал он, включая его бывших партнеров по бизнесу в Эно. Они не могли отличить один стиль от другого. Поэтому они гнили заживо, отрицая все новое, и называли себя пуристами. Подобно им, инки были всего лишь сборищем солдат, управленцев, фермеров: тупой, трудолюбивый народец. Что же касается Атахуальпы, то его и на ужин было страшно пригласить. Когда Писарро наткнулся на него, тот пил кукурузное пиво из черепа своего брата и использовал свой живот в качестве тамтама.
При каждом ударе грома Жозиан мигала, и Луи подтягивал ее шелковую ночную рубашку все выше к шее и ощущал приступ мучительной беспомощности. Он осознал, что в этом путешествии ничего не доставляло ему удовольствие. Он чувствовал, что становится старше. Истощение проявлялось не в усталости мышц, а в присущем пожилому возрасту переутомлении. Раз или два он даже представлял себя в другом, чужом виде – стройным и проворным, едущим перед собой на другой лошади. Это другое «я» действительно существовало когда-то – он видел его на фотографиях, – но сейчас оно уже не работало. У реки времени очень быстрое и бурное течение. Однажды утром ты просыпаешься весь в морщинах у самого водопада. В какой-то момент за последние пару лет этого худощавого мужчину поглотил тучный Санчо Панса на задыхающейся лошаденке. Это произошло удивительно быстро.
Иногда он представлял, каким его видят другие: всем довольный гедонист. И все же можно было приберечь хоть немного достоинства, пусть даже сидя верхом на лошади. Вместо этого любовь к молодой жене заставляет его изображать из себя мужчину почти в два раза моложе. Не смеются ли над ним? К середине дня его лицо начинало бледнеть от физического напряжения, а волосы под фетровой шляпой становились похожи на кашу. Он чувствовал свои обвисшие бедра. Не то чтобы он хотел на кого-то произвести впечатление – здесь или где бы то ни было, – но ради себя самого и ради Жозиан ему очень хотелось, чтобы к нему вновь вернулась его молодость и чтобы его рубенсовское тело выглядело не так внушительно.