Выбрать главу

Под облупленной крышкой моего чемодана, переданного Марине, в первый раз оказались вместе символисты, акмеисты, футуристы, ни­чевоки, пролеткультовцы; белогвардейцы, красные комиссары; аристо­краты и их бывшие крепостные; революционные и контрреволюционные террористы; элегантные строители башни из слоновой кости, пахнущие духами “Коти”, и пахнущие луком и водкой разрушители этой башни при помощи двух, основных инструментов — серпа и молота; эмигранты четы­рёх волн, оказавшиеся за границей поневоле, и те, кто никогда даже краешком глаза не видел ни одну другую страну; западники и славяно­филы; знаменитости и те, кто не напечатал в жизни ни строчки; жертвы лагерей и жертвы страха оказаться в этих лагерях; лауреаты Сталинских, Ленинских и Нобелевских; некоторые — увы! — талантливые реакционе­ры с шовинистским душком и некоторые — увы! — гораздо менее талант­ливые прогрессисты; революционные романтики и отчаявшиеся дисси­денты; представители так называемой эстрадной поэзии и представители так называемой тихой поэзии; затянутые в чопорные сюртуки формы классицисты и сардонические неоавангардисты в грязных продранных джинсах; смертельные литературные враги в прошлом и смертельные литературные враги в настоящем. Вот каким разным было шумное, спо­рящее, воюющее друг с другом иногда даже после смерти население че­модана с рукописью антологии русской поэзии. А помог Марине Влади дотащить этот чемодан до таможни аэропорта “Шереметьево” не кто иной, как актёр Театра на Таганке, поэт-мятежник с гитарой, муж Влади и один из будущих авторов этой антологии — Владимир Высоцкий”.

Сказано вроде бы страстно и убедительно, и “всё же, всё же, всё же”, впадая во вдохновенное краснобайство, Евтушенко умалчивает о том, что многих, враждебных ему по мировоззрению поэтов, он не включил в свою “великодушную антологию”, а над некоторыми стихами поработал, как насто­ящий и беспощадный цензор, а в своих предисловиях к стихотворным под­боркам не раз наклеивал унизительные и несправедливые ярлыки на имена поэтов, неугодных или враждебных ему. Своя рука, как говорит пословица, владыка.

Одним из самых значительных литераторов начала ХХ века, вышедших, подобно Есенину, из крестьянства, был Пимен Карпов. Его первую поэтичес­кую книгу “Говор зорь” одобрил Лев Толстой, Александр Блок, прочитав роман Карпова “Пламень”, отозвался выше некуда: “Из “Пламени” нам придётся — рады мы или не рады — кое-что запомнить о России <...> Плохая аллегория и “святая правда”. Сергей Есенин высоко ценил его как поэта.

Но когда в 1921 году руководством к действию для ЧК стало письмо Лени­на о борьбе с религией, когда в Европу был отправлен “философский паро­ход”, когда в 1922 году для борьбы с русским свободомыслием был создан цензурный комитет, когда в 1923 году состоялся общественный суд под че­тырьмя поэтами-выходцами из крестьянства — Сергеем Есениным, Алексеем Ганиным, Сергеем Клычковым и Петром Орешиным, — суд спровоцирован­ный, как и многие судебные дела той эпохи, “на почве антисемитизма”, вот тогда Пимен Карпов, увидевший, куда завела революция русское простонаро­дье, излил свои чувства, написав в письме своему другу К. А. Рудневу:

“За что меня истязают и пьют вёдрами мою кровь, и не дают печататься, подлецы, костоглоты? Ведь эдак можно с ума сойти! Ведь это наиважнейшая из казней — не давать писателю печататься! Я понимаю, журналистику иногда можно щемить, потому что вообще журналистика ничто, гнойник на теле рус­ской культуры (Карпов сам много лет был корреспондентом различных га­зет. — С. К. ), но — художественное слово! Ведь без него же все превратятся в орангутангов, обрастут мхом, поделаются людоедами!”

Но в своём предисловии к стихам П. Карпова, напечатанным в “Строфах века”, Евтушенко так поглумился над судьбой несчастного поэта:

“Не так давно в ЦГАЛИ было найдено и опубликовано С. Куняевым стихотворение Карпова “История дурака”, помеченное 1925 годом, в котором много общего с клюевским восприятием, точней, неприяти­ем революции. Карпова больше не печатали, хотя в письмах на высо­кие имена он бунтовал, что вот-де писателей-фашистов печатают (он их перечислил, в том числе назвал фашистом и... Джеймса Джойса), а его, Карпова, не печатают. Не помогло — печатать всё равно не стали. Никто не знает, как он дальше существовал. Каким-то чудом выжил и однаж­ды появился, как призрак прошлого, в издательстве “Советский писа­тель” с авоськой, полной превратившихся в лохмотья рукописей. Так и умер он, не вспомненный современниками”.

А “с авоськой, полной превратившихся в лохмотья рукописей”, Карпов появился в издательстве “Советский писатель” в 1962 году, когда Евтушенко был в зените своей славы. Карповские “лохмотья”, естественно, в издатель­стве никто не стал читать, и через год близкий Есенину друг и поэт умер, и о нём было забыто надолго.