Выбрать главу

***

Весьма оригинально демонстрировала свой антисталинизм Белла Ахма­дулина.

Многие ветераны советской литературы в эпоху “оттепели” как бы обре­ли, если говорить словами Пастернака, “второе рождение”. Известный кри­тик Иосиф Гринберг, прославлявший в 1930-е годы чекистскую поэзию Эду­арда Багрицкого и утверждавший, что его “поэзия затмила и отодвинула в сторону поэзию Есенина”, в 1960-е годы, встречаясь со мной во дворе на­шего писательского кооперативного дома, с азартом расспрашивал меня, вернувшегося из Тбилиси, как там поживают Симон Чиковани или Карло Каладзе, и, вздымая выбритый до синевы подбородок, начинал с артистичес­ким завываньем читать грузинские стихи Осипа Мандельштама:

Человек бывает старым,

а барашек молодым,

и под месяцем поджарым

с розоватым винным паром

поплывёт шашлычный дым...

С наслаждением продекламировав изящный стишок Мандельштама, Ио­сиф Львович склонил ко мне на грудь свою седую шевелюру и проникновен­ным голосом спросил:

— А как там в Грузии принимали нашу Белочку?

Белла Ахмадулина как раз в то время становилась культовой фигурой в среде русскоязычной и грузинской интеллигенции. Я порадовал душу Грин­берга, рассказав ему, что “Белочкой восхищалась вся грузинская интеллиген­ция, особенно после того, как она в Кахетии, куда нас привёз Иосиф Нонешвили, на веранде деревенского дома, увитой виноградными лозами, после того, как в застолье Феликс Чуев провозгласил тост за “великого сына грузин­ского народа Иосифа Виссарионовича Сталина”, нырнула на мгновенье под стол, сорвала со своей ножки туфельку и, отчаянно взвизгнув, запустила её, как из пращи, в закоренелого сталиниста... Застолье после подобного скан­дала должно было бы немедленно развалиться, но положение спас кто-то из грузинских евреев: то ли Боря Гасс, то ли вездесущий Гия Маргвелашвили. Не дав никому опомниться, он подхватил чуть ли не на лету туфельку, мгно­венно плеснул в неё виноградной водки и выпил сразу за обоих именитых гос­тей — за поэта с огненным гражданским темпераментом Феликса Чуева и за божественный лирический талант Беллы Ахатовны.

Ахмадулина, швырнув в Чуева туфельку, тут же стерла со своего лица гри­масу отвращения, словно актриса, сыгравшая роль и тут же позабывшая и о Сталине, и о Чуеве, и о туфельке.

Если говорить серьёзно, то я бы понял негодование Окуджавы или Аксё­нова, у которых были личные, семейные трагедии в сталинскую эпоху. Но принимать за чистую монету негодование дочери генерала таможенной службы и сотрудницы Лубянки (я говорю о родителях Ахмадулиной, благопо­лучно проживших свой век) — по меньшей мере, не серьёзно. На мой взгляд, это было одной из вершин её лицедейства. Что же касается убеждений Фе­ликса Чуева, то надо вспомнить, что его отец был сталинским соколом — вы­дающимся лётчиком Великой Отечественной войны.

***

Осмысление того, кем и чем был Сталин для отечественной и мировой ис­тории ХХ века, было необходимо для каждого значительного поэта минувшей эпохи как из стана “западников”, так и из сословия патриотов-“славянофилов”. При этом у сыновей и дочерей “оттепели” такого рода стихотворений было больше, потому что многие из них сначала вознесли вождя на пьедес­тал, а потом, после Хх съезда КПСС им же пришлось свергать творение сво­их рук с пьедестала. А ведь это были весьма известные поэты: П. Антоколь­ский, И. Сельвинский, К. Симонов, М. Алигер, Е. Евтушенко и пр. А ближе к нашему времени весьма изощрённую карикатуру на Сталина изваял лауре­ат Нобелевской премии Иосиф Бродский:

ОДНОМУ ТИРАНУ

Он здесь бывал: ещё не в галифе —

в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.

Арестом завсегдатаев кафе

покончив позже с мировой культурой,

он этим как бы отомстил (не им,

но Времени) за бедность, униженья,

за скверный кофе, скуку и сраженья

в двадцать одно, проигранные им.

....................................................

И Время проглотило эту месть.

Теперь здесь людно, многие смеются,

гремят пластинки. Но пред тем, как сесть

за столик, как-то тянет оглянуться.

Везде пластмасса, никель — всё не то;

в пирожных привкус бромистого натра.

Порой, перед закрытьем, из театра

он здесь бывает, но инкогнито».

Когда он входит, все они встают.

Одни — по службе, прочие — от счастья.

Движением ладони от запястья

он возвращает вечеру уют.

Он пьёт свой кофе — лучший, чем тогда,

и ест рогалик, примостившись в кресле,

столь вкусный, что и мёртвые: “О, да!” —

воскликнули бы, если бы воскресли.