Последняя строка этого стихотворения вольно или невольно, но перекликается с пушкинской любовью “к отеческим гробам”.
Я написал его на одном выдохе и лишь с годами, постепенно осмыслил его значение… Действительно, где жили и где упокоились большинство “детей Арбата”? Анатолий Кузнецов в Лондоне на Хайгетском кладбище недалеко от Бориса Березовского, Сергей Довлатов на еврейском кладбище где-то возле Нью-Джерси, Давид Самойлов в эстонской земле, Александр ГаличГинзбург в Париже на Сент-Женевьев-де-Буа там же, где лежит Виктор Некрасов, Фридрих Горенштейн на старом берлинском еврейском погосте, Михаил Дёмин-Трифонов на одном из парижских кладбищ, Иосиф Бродский после долгих мытарств, которых удостоился его прах, нашёл приют неподалёку от Венеции на острове Сен Микеле… Пётр Вегин, как и Наум Коржавин, захоронены где-то в Америке и поскольку так и не стали знаменитыми, то вскоре место их упокоения навсегда забудется. Будут помнить разве что самые близкие. Повезло Евгению Евтушенко и Александру Межирову. Им выпала доля лечь в родную переделкинскую землю.
Да, не всем моим друзьям посчастливилось вернуться в города и веси, где они родились, но то что они упокоились в ставшей родной для них Москве — это уже счастье. “На московских изогнутых улицах умереть, знать, судил мне Бог”, — предчувствовал свою судьбу Сергей Есенин. И не только он один. На наших московских погостах лежат Ярослав Смеляков и Георгий Свиридов, Анатолий Передреев и Вадим Кожинов, Юрий Кузнецов и Владимир Цыбин, Юрий Селезнёв и Михаил Алексеев. За кольцевой дорогой в подмосковной земле покоятся Василий Розанов и Константин Леонтьев, Леонид Бородин и Николай Тряпкин, Борис Пастернак и Виктор Боков. По крайней мере их, незабвенных, в отличие от граждан мира можно навестить и в годовщину их рождения или смерти, в Родительскую субботу и в пасхальные дни, обтереть фотографии, выпить на помин души стопку-другую, прочитать молитву и вспомнить о том, что для Бога мёртвых нет…
На фоне визга и проклятий по адресу родины и русского народа, до сих пор несущихся, по словам Лосева, из уст “озлобленной шпаны”, как благородно, честно и бескорыстно звучат слова Леонида Бородина, отсидевшего подобно Лосеву в советском ГУЛАГе почти семь лет и незадолго до смерти в книге воспоминаний “Без выбора” великодушно и беззлобно попрощавшегося с жизнью и родиной:
“О себе же с честной уверенностью могу сказать, что мне повезло, выпало счастье в годы бед и испытаний, личных и народных, ни в словах, не в мыслях не оскверниться проклятием Родины. И да простится мне, если я этим счастьем немного погоржусь…”.
Я тоже невольно погоржусь одной страничкой из мемуаров того же Леонида Ивановича Бородина, которого в 60-80-х годах я лично не знал, и с которым познакомился лишь в 90-м. Но мне выпало счастье странным образом поддержать его во время заключения в мордовском лагере, о чём он сам написал с печальной искренностью в книге воспоминаний “Без выбора”:
“Замечал я за хорошими поэтами одно свойство: то ли не ценить, то ли не понимать глубинного смысла иной, будто бы походя вставленной в стих строки. Больше десяти лет назад прочитал я у С. Куняева такую вот строку: “Чем ближе ночь, тем Родина дороже”.
Думаю, нынче он её сам не помнит. А я чем старее становлюсь, тем чаще по поводу и без такового строка эта всплывает в памяти… Она даже будто вообще не в памяти, а во мне самом. Будто мной придумана и переживается как нечто глубоко личное и собственное. <…>
Кто-то из немногих моих литературных критиков, кажется Лев Аннинский, не то в похвалу, не то в порицание уличал меня в романтизме. В действительности переход от романтизма к сентиментальности столь малозаметен, что порой, мне кажется, их даже можно перепутать. Ведь что есть в сути литературный романтизм? Попытка через некое, видимое как возвышенное, уйти от реальности. Но не бывает ухода без возврата, только возврат этот свершается как бы спиной к реальности, а тоскующими глазами всё туда же — в несвершённое, несостоявшееся, а иногда и разоблачённое и обличённое в пустомыслии “романтическом”, за которым, как оказывается со временем, с самого начала не числилось никакого содержания вообще, кроме, как бы сказал экзистенциалист, пустой интенции души…