*
...У Мадлен отнимают ребенка.
Маленькую Викторию увозят...
Кто увозит? Куда увозят? Ничего не знаем.
Две женщины в сопровождении зондерфюрера идут по двору. Ребенка приказано отдать им, этим женщинам. Кто они? Куда увезут девочку?!
Неизвестно.
...Одной рукой она держит свою девочку, прижав лицо ребенка к щеке, в другой — небольшой чемоданчик. Шепотом продолжаю убеждать ее, что Вики нам возвратят, что женщины эти — от Красного Креста, от французского Красного Креста.
Кто-то шепчет ей, что девочка останется во Франции...
Мадо не слышит. Мадо не слушает. Не смотрит.
— Всё готово? — спрашивает ее фон Затц.
Мадо как во сне отдает подошедшей к ней женщине свою девочку.
— Тут вещи и молоко, — говорит Мадлен. Голос ее глуше, чем обычно. Она протягивает чемоданчик и еще раз прижимается лицом к дочери, целует высунувшуюся из конверта ручку.
Женщины с ребенком вышли за проволоку. Сделав несколько шагов вслед, Мадлен останавливается. Широко раскрытыми глазами она смотрит, как неизвестная женщина уносит ее Вики.
Мелькает меж бараками белый колпачок с розовыми бантиками. Он то исчезает за поворотом, то появляется. Вот он опять скрылся, и появился только через несколько минут, уже почти у последнего поворота. Еще раз мелькнул — и больше не появлялся.
Женщины понуро побрели в бараки. И по ту сторону проволоки мужчины тоже потянулись в бараки. Сегодня никто ни с кем не переговаривается через проволоку. Молча ходят по двору. Молча бредут в бараки.
И только мы с Мадо стоим посреди двора и не уходим, и я вижу, как глаза Мадо впились в уходящую меж бараками тропинку. Она стоит совсем неподвижно, и на неподвижном и напряженном лице глаза кажутся еще неподвижнее и напряженнее. Потом она поворачивается, и глаза ее останавливаются на мне, блестящие, широко раскрытые глаза.
Свисток солдата — и двор пустеет.
С трудом переставляя ноги, шатаясь, идет к настилу Мадлен. Ее длинные, теперь пустые, руки бессильно повисли. Я молча беру ее за локоть.
— Не надо, — говорит мне Мадо твердым, почти суровым голосом и отводит мою руку. Мадлен мертвенно-бледна. Губы ее разомкнулись, и лицо застыло в трагической неподвижности греческой маски.
Глядя блуждающими глазами на безмолвно расступившихся перед ней женщин, Мадо медленно идет к своим опустевшим нарам.
*
Мои вечера с Мадлен.
Наши горестные, трагические молчания...
Горе Мадо, целомудренно спрятанное внутри горе Мадо.
Чувства, не вмещающиеся в человеческую душу.
Дни, сотканные из отчаяния, одиночества, нетерпения, протеста, гнева... Дни, которые уходят, словно высыпаются из дырявого кармана.
*
Я с нетерпением жду ночи. Жизнь моя идет только по ночам.
Удивительная способность у памяти сжимать, спрессовывать воспоминания.
Лемерсье как-то раз спросил: «Вас били, Марина?»
Когда в первый раз гестаповец ударил меня по лицу, у меня было чувство несмываемого осквернения... Я стиснула зубы и смотрела ему в глаза. Он отвернулся и сказал как будто про себя: «Жаль, что нельзя расстрелять вас на месте». А когда меня привели к нему в кабинет после той ночи, когда со мной проделали комедию расстрела, он как-то притих и больше меня не бил.
Я радуюсь, что Вадима нет здесь...
Не мыслю, не могу представить, чтоб Вадима — по лицу! Вадима... бить... Вадима... Нет его здесь!
Я радуюсь.
*
Тишина... В квадрате зарешеченного окна стоит полный месяц. Яркие звезды кое-где в темном небе. Тишина. Мне слышно, как внизу подо мной не спит Мадо. Рядом — Доминик, тоже не спит. Лежит с закрытыми глазами; Доминик притворяется. Я знаю, Доминик не спит... Рауль...
Мне жаль Доминик.
Я посматриваю на нее сбоку. Лежит поверх бумажного одеяла в своих черных ковбойских штанах, простроченных нитками, некогда белыми; ее рыжие волосы подвязаны тряпочкой и болтаются обычно конским хвостом за спиной; мальчишеские бедра и стройные ноги в черных штанах, чуть заметные контуры красивой груди под черным свитером... она хороша, Доминик. Она очень хороша, Доминик.
Я почему-то вдруг представила себе, как мы будем прощаться: «Прощайте, друзья, кто куда, прощайте!» И маркизе: «Наилучших пожеланий, мадам, торопитесь занять очередь к Элизабет Гарден... и не забудьте еще к Антуану!» А Мари-Луиз: «До свидания, Гаврош, до свидания в Москве! Нет, в Ленинграде! В Ленинграде!»; «Доминик, желаю счастья!»
Я подумала о том, что мы и в самом деле расстанемся и, может быть, больше никогда не услышим друг о друге, и мне стало не по себе...
Я села. Я смотрела на Доминик. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами. Она лежала на спине, и луна светила на нее, и мне было хорошо видно ее лицо. Оно показалось мне бледным и осунувшимся.