Выбрать главу

Жизнь без жизни. Покойник среди живых.

Я покупаю булочку и бреду в отель, в мою мансарду.

Не нахожу себе места.

*

Позвонила метру Дюшену. Профессор — тот, что давал Вадиму переводы.

Приглашает.

*

— ...Какие вести от Кострова?

— Никаких. Только это ничего. Скоро будут. Война была. Я верю, он жив... Он есть.

Метр Дюшен смотрит на меня и ничего не говорит. Дал мне работу — перевод.

Я радуюсь...

*

Спозаранок еду на Восточный вокзал. Ждем из Германии эшелон с бывшими узниками. Сквозь плотную толпу я пробиваюсь к перронной решетке. На перрон ажаны не пускают.

На перроне — офицеры, солдаты, медицинские сестры, санитары с носилками. Военный оркестр.

Поезд медленно входит под стеклянные своды и останавливается. На вагонах мелом написано:

«Да здравствует Франция, свободная и независимая!»

Из вагонов показываются люди в полосатой одежде.

Одни выходят сами, других поддерживают...

Железнодорожники снимают шапки. Военные вытягиваются — руки по швам. Оркестр играет «Марсельезу».

В толпе у решетки голоса женщин:

— Бедные вы наши, бедные. Что с вами сделали!..

Я не успела их рассмотреть. Меня оттеснили от решетки.

Сдавили. Мне только слышна команда офицера:

— К выходу! К выходу! Вас ждут автобусы!..

В просвет между затылками мне видно, как люди в полосатой одежде строятся, идут мимо плотной стены солдат. Один упал. Его подхватывает медицинская сестра...

«Да здравствует Франция!..»

И вдруг слабый крик:

— Ма-ама!

— Огюст! Сын дорогой! Что они с тобой сделали!

И еще крик:

— Пьер Манталь! Мой муж — Пьер Манталь! Вы не знали такого? Он не с вами?

Ажаны нас деликатно оттесняют. Ажаны, как мы, судорожно кусают губы.

На привокзальной площади — автобусы, санитарные машины Красного Креста.

— Куда? Куда их увозят?

— В «Лютецию»! Говорят — в «Лютецию»!..

— Одеть их надо!

— Там и оденут.

Я бегу в метро. Толпа вносит меня в вагон. Я не могу отдышаться. Больно ушибла ногу. Еду на Распай, к «Лютеции».

Я же не видела их. Меня оттеснили, и я не могла увидеть. Они здесь, Степан Гаврилович и Жано! Если есть бог, пусть он сделает, чтобы они были! Мы отдали Сергея Кирилловича... и Ваню...

Около ресторана «Лютеция» уже толпа. Подходят автобусы.

И опять они, люди в полосатой одежде.

— Жано! Жано-о!!!

Он оборачивается. Смотрит.

Черные огромные глаза на восковом лице.

— Жано!

— Марина?

Мы стоим у стены. Жано крепко сжимает мои руки.

— А Девятников? Где Девятников?! Жив?

— Жив, Марина, Степан. Пошел в Россию... Пошел навстречу советским войскам... Марина... что же это они с тобой?..

— Ерунда. Ничего, Жано, дружище!

Бритая голова, полосатая куртка висит как на скелете.

Мы смотрим друг на друга, молчим, улыбаемся.

Мне трудно совладать с собой. Всё-таки я стараюсь:

— А Жежен? Про Жежена что-нибудь знаешь?

— Жежен не вернется. Ты мне скажи, что Костров? Вадим? На фронте?

— Не знаю. Только Вадим есть... я поеду к нему.

Жано... моя юность...

— А Серж? Что Серж? Папаша Анри? Серж где?! — спрашивает Жано.

Нет. Нет, не сразу, не надо ему сразу. Потом.

Я говорю:

— Потом. Всё тебе расскажу потом. Иди, тебя ждут. Я посижу здесь, на бульваре, подожду тебя. Иди...

*

Снова — консульство.

Можно написать в Москву! Письма сдавать в Военную миссию.

Бегу в метро. В мою мансарду...

Письмо Вадиму! Ура! Письмо Вадиму...

*

Мои встречи с Жано. Зовет в Марсель: «Переждешь у моих стариков».

И дни в Нуази-ле-Сек. Папаша Анри уезжает к дочери в Вандею. Тоже зовет. «Поживешь, пока дороги починят».

*

Ночью — письмо Вадиму!

В зеркале, пока перед сном умываюсь, потом вытираюсь, отражается мое лицо, белое как воск, тонкая шея с выступающими ключицами.

*

Снова — в Военную миссию.

Несу еще письмо.

*

И снова вечер у Мадлен.

— «Мартэны» понемногу возвращаются на свои места, — говорит Мадо. — Мало-помалу становится как было.

Я беру со стола пепельницу и сажусь на кровать. Сбросив на коврик туфлю, усаживаюсь, поджав под себя ногу, и закуриваю. От первой затяжки, как это обычно бывает, когда не куришь долго, у меня закружилась голова.

Сижу, слушаю хрипловатый голос Мадо, смотрю, как возится она у газовой плитки — мнет картошку и заправляет маргарином, — и любуюсь спорыми движениями ее обнаженных до плеч рук, ее удивительно изящным изгибом шеи. Всматриваюсь в ее лицо, мертвенно-бледное, до прозрачного бледное лицо Мадо, и мне кажется — нет на свете лица прекраснее. Я смотрю на Мадо и думаю о том, что всех нас, каждого по-своему, надломило, покорежило, но стали мы еще более стойкими и сильными от этого.