— Русская я.
— Откудошняя?
— Из Парижа. Это не Россия, бабушка. Это... город такой, ну... во Франции. Париж называется.
Повернулась всем тулупом, молча, серьезно меня разглядывая.
— А мужик? Мужика-то герман захватил, аль как?
— Нет.
Я отвернулась.
Старушка вытащила из-за пазухи плоский сверток. Стала разворачивать. Там у нее были документы. Перетрогала, переложила, завернула в платочек, зажала в руке со сбитыми ногтями и навечно въевшейся в трещины землей.
— Ступинские мы. Возля Ступина деревня наша...
Во мне дрогнуло.
Ступино... Дед Ступин. Мать Вадима — Зинаида Ивановна Ступина. Ступины...
— Оккупирована была, деревня ваша, бабушка?
— Всю как есть пожег герман.
— Как же вы жили, бабушка?
Повернула ко мне голову. Смотрит.
— Как жила-то? Да всяко...
— Живете с кем?
— Одинешенька, милая, мыкаю горе-та. Не стало никого.
— Умерли?
— Померла Мария, невестка-та.
— А сын?
— В партизанах убило. Васятка-внучонок... В плену Васятка, в плену, хорошая моя!
— Вам сообщили, бабушка?
Молчит. Потом шепотом, скороговоркой:
— Похоронной не было. Живой Васятка-та. Пресвятая дева Мария, спаси и помилуй. — Она выпрямилась и как-то отдалилась. Как в раковину, ушла в свой тулуп.
Тихо в приемной. Никто больше не приходит, никто не уходит. Напротив старик перешептывается с молодой женщиной. Наискосок двое мужчин разговаривают вполголоса и курят. В приемной дымно. За окном, сквозь разорванные тучи, старается пробиться солнце...
Бродили с Кириллом по Латинскому кварталу. Потом был Лувр. Разговаривали о чем-то далеком от искусства. Все это вроде необходимости, которая должна была заполнить тот затянувшийся день. Вернулась домой с чувством свободы от Лувра, от Парижа, от всего, что мешало ждать «завтра». И только назавтра пронзила остро боль расставания.
«И Вадим в плену. В плену! Как и Васятка. Ну конечно же, в плену. Была война, и Вадим попал в плен. В плен. Теперь война кончилась, и Вадим вернется. Возвращают же пленных. Вадим вернется. А вдруг его уже нет? Он не может не быть. Да, но вдруг он умер. В плену умер. Он не умер. Да, но вдруг он умер, его уже нет? Тогда что, а? Вдруг его нет? Ах, боже мой, боже, как во сне, от которого никак не можешь проснуться».
Странно, почему меня не вызывают. Может быть, это лучше, что не вызывают? Ищут копию посланной мне визы на въезд в СССР в сорок первом. Может быть, найдут. И паспорта моего советского копию тоже.
Я посмотрела на часы. Если еще десять минут не вызовут, попрошу барышню, может быть, она захочет напомнить обо мне, может быть, про меня забыли.
Барышня взглянула на часы, потом на меня, сказала: «Позвоните еще».
«Нет, не забыли. Ждите», — ответил тот же голос.
Старушка заглянула мне в лицо: «Посиди».
Я сидела, уткнув лицо в ладони и смотрела, как темнеет за окном, и мысли мои путались и наплывали друг на друга. Я думала о вьюге, о вчерашнем утре на привокзальной площади, о старике милиционере, добром, стариковском его «ты». Где сон, где явь. Может, все приснилось или я все выдумала, и ничего этого не было.
В особняке, напротив, окна засветились оранжевыми абажурами, когда изнутри открылись двери, и на пороге появился милиционер. Он тихонько позвал: «Харламова Василиса Кузьминична», и старушка вскочила, шаркая огромными валенками, на ходу торопливо запахивая тулуп, зачастила к дверям, помахала мне с порога. Коричневое лицо ее улыбнулось мне ободряюще.
Когда пробило пять, изо всех дверей выходили по двое, по трое, группами милиционеры, шли мимо нашей скамейки к выходу, тихо между собой переговариваясь. Я перебегала глазами от одной двери к другой, встречая одних, провожая других, и уже готова была кинуться к телефону, но тут же сердито одернула себя: «Сиди тихо», — и взглянула растерянно на соседа.
— Обеденный перерыв, — сказал он.
— Еще придут?
— В обязательном порядке. — И темно-золотистые глаза улыбнулись мне не весело, а серьезно и грустно. У него было худое лицо, с красным рубцом на щеке.
Уселась поудобнее. И размечталась. Мне дадут паспорт, и я смогу обратиться в военкомат. Если Вадим в плену, так ведь вернется. Да, да, Вадим есть, мне дадут паспорт, и мы уедем. Куда? Мы бы поехали в Сибирь, и Вадим бы работал там. И я бы тоже работала, и все бы было у нас хорошо.
Да, мы будем жить на Севере, на самом Крайнем, там, где северное сияние и собаки вместо такси. В тайге, в тундре, в сопках. В деревянном домике с заснеженным крылечком и маленькими окнами с резными наличниками. По ночам будет гудеть в трубе ветер, а в комнате тепло, и мы вдвоем, и в незанавешенные окна будет светить луна, та самая, что тогда над Ла-Маншем, или та, что над озером в Булонском лесу... А потом кончится зима и будет солнце, которое никогда не уйдет за горизонт. И мы будем вместе, и не будем больше иностранцами, никогда больше не будем иностранцами. И ничто больше не будет мешать нашей любви.