Я читаю «Записки» декабристов на французском языке, Пушкинский «Современник», дневники Льва Николаевича Толстого. И заведующая посматривает на меня с недоумением.
Как-то раз я набрела на радищевское «Путешествие...», девушка мне принесла и сказала, что заведующая разрешает пускать меня за барьер, к стеллажам, и брать самой, что мне надо, и я выискивала редчайшее из редкого, и потом шла в читальный зал, пахнущую гарью комнату, с круглым столом посередине, с подшивками газет, с одним каким-нибудь забредшим сюда в этот вечерний час читателем, листающим излохмаченный «Крокодил», или «Огонек», или подшивку местной газеты, усаживалась поудобнее и... как это бывало в горкомовской, — читала взахлеб и до закрытия. И вот теперь, должно быть, проникнувшись добрым чувством ко мне, заведующая стала давать мне все это богатство домой. И периодику дает, «Новый мир», «Звезду».
Дежурила по окончании урока у дверей шестого «Б» класса — таков порядок: во время перемены не впускать ребят в классы с открытыми окнами.
В овальном зале, как обычно, во время перемены не услышишь собственного голоса. И вдруг: Мари-ина Никола-аевна! Ва-аши часы-ы! Часы ваши!..» — это мой Кабанчин из шестого «Б» класса, расталкивая и отбрасывая всех на пути, пробивается ко мне. В поднятой над головой руке у него часы. Мои. Не заметила, когда и как расстегнулась браслетка. Да и целы они чудом каким-то остались в этом содоме.
Вот вам и хулиган Кабанчин из шестого «Б». Написала в стенную газету про Кабачина. Моя первая в жизни статья.
Пришла из библиотеки и обрадовалась — тетя Варя дома! Сидит в кресле с влажными волосами — суббота, ходила в баню. На полных, слегка расставленных коленях уютно мурлычет шелковисто-белая раскормленная соседская кошка.
Заторопилась ставить чайник. Пьем чай с баранками, и я рассказываю ей про Среднюю Азию, про то, какие там бывают весной дожди, когда льет и днем и ночью, и кажется, никогда это уже не кончится. Тетя Варя слушает, не сводя с меня глаз, как слушают дети.
Потом, пристроив стул с лампой, книгами, журналами впритык к матрасу, я укладываюсь в постель.
А тетя Варя, покончив с домашними делами, возвращается в кресло и, сдвинув на кончик носа очки, погружается в потрепанного, без переплета Нат Пинкертона.
В тишине мерный бег ходиков с гирькой. В окно бьет уличный фонарь, замерзшее, оно играет алмазами.
Товарищ Беляков меня встретил, как старую знакомую, сказал, что наконец-то кончилась свистопляска с злосчастным немецким в девяносто первой школе, и что все хорошо, что хорошо кончается. Он вынул из ящика две анкеты, и давая мне листок: «Вот. Коротенько автобиографию и две анкетки и...» — «Товарищ Беляков... я...» — «Давайте, пишите, заполняйте». — И я пишу, и заполняю, замирает сердце.
— Вот и ладненько, — заглянул в листок, мельком в анкету. — Пойдете в облоно, товарищ Синебрюхов оформит. В новом учебном году дадим еще два французских класса, и все будет ладно. — Встал и протянул руку: — Ну, вот и хорошо. Синебрюхов у себя, я ему звонил.
Синебрюхов был у себя.
— Товарищ Кострова? Хорошо. Оформим. Давайте-ка ваши документы, давайте.
Вынимаю из портфеля и кладу ему на стол паспорт, диплом, трудовую книжку, автобиографию, анкеты.
Отодвинул, заглянул в анкету. Поднял глаза. — Что?! — Двумя пальцами он берет мой диплом.
— Вы почему преподаете немецкий, когда у вас специальность французский. Не имеете права.
Силюсь не свалиться.
— Немецкий у меня факультативный... там написано, вкладыш там... Я пять недель уже работаю.
— Кто допустил? — И осекся: — Беляков не имел права.
Но я уже сгребла в портфель мои документы и, чуть пошатываясь, пошла к дверям,
Побрела по берегу Волги.
«Да что со мной, собственно, делают? Надо рассказать! Все, все рассказать. Кому? Вон там, через дорогу, в том особняке. У входа на черном мраморе написано: «Областной комитет партии».
— Кострова моя фамилия... я пришла в Областной комитет партии по очень, очень важному делу. Вот мой паспорт. И диплом, и трудовая книжка, и профсоюзный билет, и характеристики... — Я облизала пересохшие губы.