Выбрать главу

— Приятной ночи, месье Вадим. — Голос был надтреснутый и прокуренный.

Я ухватилась за руку Вадима Андреевича. Всклокоченная женская голова высунулась в приоткрытые двери. Осклабясь, она бесстыже меня рассматривала.

— Покойной ночи, мадам, — бросил Вадим Андреевич, не поворачивая головы. Он торопился отомкнуть дверь, а ключ, как это всегда бывает, когда торопишься, никак не попадал в замочную скважину.

— Гуляете? — прохрипела женщина.

Вадим Андреевич не ответил.

— Сен-лазарка, — объяснил подошедший Степан Гаврилович, кивнув на женщину. — Недавно из тюрьмы. Постоянное место жительства — тюрьма Сен-Лазар.

— Только выпустят, а она глядь — опять уж там, — сказал Вадим Андреевич.

Костров открыл наконец дверь и, широко распахнув ее, пригласил меня войти.

— Это ваша комната, Вадим Андреевич?

— Моя.

— А Степана Гавриловича?

— Степана Гавриловича — за стенкой. Располагайтесь, Марина. Сейчас чай организуем.

Вадим Андреевич зажег спиртовку и, взяв чайник, пошел на площадку, к крану. Степан Гаврилович принес чашку и два блюдца, на руке у него висела связка русских бубликов. Он высыпал их в тарелку, вынул из шкафа салат в бумажной коробочке, тот, что во Франции называется «русский салат», а в России «салат оливье», и поставил на стол два граненых стакана из под горчицы и на блюдечко — чашку.

Я присела на корточки перед стопками книг на полу: Языкознание. Литературоведение. Право. Жан Жорес, Огюст Бланки... И отдельно на русском «Материализм и эмпириокритицизм», «Капитал». Книги на камине, на шкафу, на полу — умные, трудные...

Я подошла к окну и высунулась: узенький темный переулочек, дома слепые. Крыши, крыши, крыши. Мне стало почему-то жутко. И зачем я здесь, у этих чужих людей, ночью, в каком-то подозрительном отеле, в темном неизвестном переулке? Вспомнила старика хозяина — как он смотрел, страшную сен-лазарку. И захотелось скорее отсюда, До Веронезе недалеко. Я могу и одна, только бы скорее отсюда.

Потом я представила, как пойду мимо Тасиной комнаты и там теперь кто-то чужой, и мне сразу же расхотелось на Веронезе. Мне было скверно. Мне было очень скверно.

— Марина, что же вы, садитесь вот сюда, на кровать.

Вадим Андреевич быстрым движением провел ладонью по аккуратно уложенному на железной кровати покрывалу — кретоновому в мелких цветочках, как во всех дешевых отелях.

Степан Гаврилович ловко бросил мне небольшую подушку, чтоб удобнее было сидеть.

Покрытый клетчатой скатертью стол придвинули к кровати, тоже чтоб было удобнее мне.

Чай пили долго. В открытое окно лилась теплая майская ночь, Высоко над крышами стояло зарево: парижское небо разливалось лилово-красным светом. А мы говорили. Про леса и про море, и про север России, и про юг России, и разговоры эти непривычно волновали меня. Иногда я забывала о Тасе, и, когда вдруг вновь вспоминала, мне опять становилось плохо.

— Марина, а у вас на юге так вроде и на Россию не похоже, — говорил Степан Гаврилович.

— Нет, у нас Россия. А чтобы говорить, самому побывать нужно...

— А я и был. В шестнадцатом. Всё Приднестровье ваше пешком исходил. Воевал... — Девятников усмехнулся кривой усмешкой.

— Так почему же не Россия? — спросила я.

— Лесу нет. Какая же это Россия без лесу?

— Всё равно Россия. Зато у нас море. Самое настоящее на земле море!

Но Степан Гаврилович упрямо хвалил свои северные леса, Волгу, родной Ярославль:

— Вот она где, Россия. А у вас — море. К лешему его, море.

И Вадим Андреевич тоже:

— Какая же вы, Марина, русская, если леса не знаете? И грибов, поди, никогда не собирали? — И, уминая большим пальцем в трубке табак, смотрел на меня, и зеленоватые его глаза улыбались. Лицо чуть продолговатое, чуть горбоносое, в глазах грусть, даже когда смеется. Я чувствовала эту грусть за каждой его шуткой, за каждой улыбкой. А может быть, мне это только казалось, потому что мне самой было грустно?

Я поочередно всматривалась в их лица. У Степана Гавриловича лицо скифское. Наверно, с таких, как Степан Гаврилович, художник «Русских богатырей» писал. А какой художник? Кто написал «Русских богатырей»? Вот и не знаю.

Тася говорила про Степана Гавриловича, что он белогвардеец: «Солдат, ничего не понимал. Запутался. Теперь ненавидит и белых, и красных».

Наверное, так это и есть. Человек-то как будто хороший, душевное в нем что-то есть. Но Костров мне нравился больше.

Я бы не сказала, что Вадим Андреевич был красив. Но все в нем казалось мне полным обаяния, даже то, как с трубкой не расстается; то в кулаке ее зажмет, то в зубах, даже манера сидеть, откинувшись всем телом на спинку стула.