Выбрать главу

— Пошли, Марина? Это мои друзья по ячейке. И Жежен, секретарь наш. Хорошие ребята. Рабочие.

Видимо, боялся, что я не соглашусь.

Мы с трудом пробрались к грузовику. Вадим Андреевич поднял меня за локти и поставил на колесо, а Жежен и еще парень подхватили, и я одним махом взлетела на грузовик. Вадим Андреевич вскочил за мной. Парни потеснились. Кострову все были рады. Хлопая его по плечу, приговаривали:

— Дела идут, а, Костров?! Читаем тебя в «Юма». Хорошо, старик, валяй... А это подруга? Привет, мадемуазель.

С крыши грузовика нам видна была вся площадь, сплошь усеянная людьми. Толпы заполняли и прилегающие улицы. Балконы, окна, карнизы, крыши чернели людьми. На деревья, на фонари взобрались мальчишки. А трамваи, автобусы, метро выбрасывали всё новые и новые толпы. Вадим Андреевич показал мне на совершенно белых стариков: «Коммунары». Они сидели вчетвером на скамейке, недалеко от нашего грузовика — настоящие, живые коммунары! — и держали знамя.

Знамя Парижской коммуны! Выцветшее, утратившее первоначальную яркость, но всё-таки красное и с золотым: «1871». Я с волнением всматривалась в седых стариков, в их выцветшее знамя. А площадь пела, гремели оркестры.

Вот построилась головная колонна, и коммунары понесли знамя впереди. За ними длинной лентой потянулись демонстранты, и над головой заполыхали яркие алые полотнища. Песни не умолкали.

Мы соскочили с грузовика и присоединились к металлистам от Рено, к которым принадлежала ячейка Жежена. Вместе со всеми мы пели «Са ира», «Интернационал», «Бандьера росса», и, когда песня затихала в конце колонны, ее подхватывали передние. И она снова взметывалась, не прерываясь и не кончаясь.

Я шагала рядом с Вадимом Андреевичем. Идти было трудно, булыжник был старый, с глубокими выбоинами, наверно тот самый, из которого складывали баррикады старики, бойцы «кровавой недели», что шли впереди. Я поминутно оступалась и, подскочив, старалась опять попасть в ногу.

Мы шли мимо кафе, мимо ресторанов и магазинов. Все двери были настежь; и на тротуарах, и на террасах кафе и ресторанов стояли толпы людей. Всюду из окон нам махали красными флажками, и с балконов на нас сыпались охапки цветов. Я подняла высоко над головой свои гвоздики и махала ими во все стороны. Вадим Андреевич улыбался. Мне было так хорошо, как никогда еще не было.

Я шагала в рядах этой без конца разматывающейся человеческой ленты, и пела со всеми, и чувствовала себя равной и нужной, и знала, что тут мне каждый — друг.

Меня захлестнуло что-то новое, незнакомое, и я не совсем еще понимала, что со мной происходит.

Я вслушивалась в слова «Интернационала». Его пели французы и итальянцы, испанцы и поляки, венгры, болгары, и румыны, и каждый — на своем языке. А рядом со мной звучал русский «Интернационал» — это пел Вадим Андреевич. Я никогда еще не слыхала «Интернационал» на русском и, силясь выделить голос Вадима Андреевича, напряженно вслушивалась в русские слова.

Когда кончился район, прилегающий к площади Насион, и мы миновали квартал Бастилии, я заметила, что людей тротуарах становится меньше, и чем дальше — всё меньше, и по мере того, как мы удалялись от Бастилии, безлюднее становилось на улицах, в кафе, в ресторанах. А дальше — совсем никого: ни на улицах, ни в окнах, ни на балконах.

— К центру подходим, — успел только сказать Вадим Андреевич, как вдруг над нами будто треснуло, в небо взметнулось: «На фонарь! Всех буржуа — на фонарь! На фонарь!..»

С грохотом и лязгом стали опускаться железные шторы магазинов, закрываться витрины, захлопываться окна. Мы шли по пустынным улицам, мимо запертых домов со слепыми окнами, а над нашими головами грозно звучало:

Вздернем! Вздернем! Вздернем! Всех буржуа на фонари!.. Дрожите, буржуа! Умрем иль победим!..

На перекрестке образовалась пробка, наша колонна остановилась, и мы с Вадимом Андреевичем ступили на тротуар.

Заглянули в переулок — переулок забит полицейскими: полицейские на грузовиках, полицейские на лошадях, на велосипедах. Тут и Республиканская гвардия в медных касках с конскими хвостами, тут и пожарные с насосами наготове...

Я посмотрела на Вадима Андреевича. Усмехнулся:

— Береженого бог бережет.

Еще издали мы увидели Кьяппа, префекта парижской полиции. Он стоял каменным изваянием на пригорке у самого входа на кладбище Пер-Лашез, возвышаясь над темной массой полицейских, густо облепивших кладбищенские ворота.

Мы вступили в ворота, как в туннель, и, пока шли между стенами неподвижных ажанов, коротконогий корсиканец Кьяпп всё стоял на пригорке, а десятки тысяч глоток выдыхали ему в лицо: «Кьяппа в тюрьму!! Кьяппа в тюрьму! На фонарь! На фонарь! В тюрьму! В тюрьму!..» Ажаны стояли недвижимо. Кьяпп деревянно улыбался.