Выбрать главу
Молодая я была – всегда давала за дрова,Когда давала, то и думала: не дорого дала…

Бабки вздохнули от лихости, а баба Лиза тут же врезалась, как гром обрушилась, сверкнув ярым глазом и железным зубом:

Я гуляла-топала, по ширинке хлопала,Думала, что пятаки – а это яйцы таки…

Бабки завизжали словно девки, застигнутые в бане парнями, и понесло их в Пречистую Бога Мать через всю их лихую молодость, войну, колхозные трудодни, слезы об умерших мужьях и детях и все несбывшиеся надежды…

Медсестра за перегородкой измеряла кому-то давление. Сцену снимал корреспондент местного телевидения, как зримое проявление заботы. Я ж пристроился к тете Пане поближе – послушать разговор.

– Я перед дочерью-то каялась: прости, говорю, что у тебя детства не было… Я ведь телятницей была, ее с собой водила, а у каждой телятницы в колхозе было по тридцать коров да три дойки…

Я стал высчитывать, сколько нужно времени, чтоб трижды тридцать подоить коров, но получалась какая-то ни с чем не сообразная цифра в 23,5 часа, которую тетя Паня обсмеяла: «Я ж аппаратом доила, миленькой… Рукам разве столько надоишь? Рукам летом доила на пастбище тех, кто поздно отеливши – так десяток ли будет за два часа?»

И вдруг, как о счастье каком-то, вспомнила, как распек ее директор колхоза Охотин за то, что не положили хвою в корм коровам. «“Клади, – кричал, – партбилет на стол!” – А потому, что все было: корма, транспортер, дрожжи варили, солому парили, хвою эту мололи, отруби заваривали – но и надаивали по три тысячи! А сейчас как увижу эти развалины в окно – глаза б не видели, скорей бы рухнуло все и заросло!»

Не суди меня, девчата, что я с песнисбилася,Я на курсы не ходила, в школе не училася! —

низким хриплым голосом проорала баба Лиза, несколько раз запускавшаяся было в пляс, но тут приметившая, что за столом уже некоторое время присутствует ее муж, по-видимому, явившийся к бабьему столу от истощения у мужского меньшинства хмельного продукта.

– Мишенька, – сорванным голосом позвала баба Лиза. – Ты как здесь, родной, оказался-то?

Баба Лиза проработала телятницей на ферме тридцать лет. Это самая нежная, почти материнская животноводческая работа. А муж ее Миша был лучшим в деревне механиком. Про них даже в газете писали, в смысле: трудовая семья. Дядя Миша и сейчас всякие механизмы и в особенности бензопилы выправляет досконально; но речь трудная у него, невнятная, быстрая, внюхивающаяся и хрюкающая, как у ежика, внезапно извлеченного на свет из норки. Не ответив на вопрос жены, дядя Миша стал в меня внюхиваться и урчать, протягивая пустой стаканчик. Я налил ржаного самогону. Баба Феня, острым взглядом бригадирши оценив ситуацию, сделала знак подойти: «Не наливал бы ты ему, он пьяный нехороший». И такая в этих словах прозвучала материнская нежность, что я понял, что переживает старуха за дядю Мишу – не за меня. Дядя Миша и впрямь, скошенный самогоном, все ниже склонял голову на плаху стола и не видел уже ничего, уходя, как в норку, во тьму забвения Малой Пречистой и не слыша ни зовов жены своей, ни песни про дуб да рябину, которую я не припомню, чтоб где-нибудь с такой горечью, с такой слезой еще пели одинокие женщины…

Может показаться, что все это никакого отношения к поездке на волжский исток не имеет. Но я оговаривался уже, что исток – это еще и завет, и слово, и тот достоверный мир, который всегда излечивал меня от всех недугов. Бывают ведь совпадения личного плана. В поездку меня вышвырнуло напором обстоятельств, справиться с которыми я сам уже не мог. Я отправлялся к истоку в глубоком разладе с самим собой и с близкими. Что-то в самом деле происходило то ли с миром, то ли со мной. И было желание почти буквальное: добраться до начала начал и прикоснуться… Потому что каждый исток, а тем более такой – это изливающаяся на поверхность сила. От великого избытка, как песня, рождается река, и казалось почти естественным, что даже там, у истока, где она совсем еще мала, можно от ее избытка отчерпнуть – и силы ее не убудет, если ты в своей человеческой малости преклонишь колена и отопьешь. Попьешь немного живой ее водицы. И, подкрепившись таким образом, распутаешься наконец и с собой, и с миром.

Таковы были мои внутренние обстоятельства. Но в машине в результате оказалось нас четверо: поэтесса и писательница Таня Щербина, мой друг фотограф Александр Тягны-Рядно, моя восьмилетняя дочь Саша и я. Был канун первомайских праздников. Москва, как гигантский вулкан, объятый завесой пепла, волна за волной исторгала из себя лавовые потоки скрежещущих автомобилей. Час мы выскребались из Москвы. Еще два добирались до Клина, где стокилометровая пробка начала помаленьку рассасываться.