В широко распахнутые зеленые глаза самого ценного, где читается удивление: ты ничего не скажешь напоследок, царь мой?
Я ничего не скажу напоследок. Слова – шелуха. Им не вместить, не вынести, не выразить… Может, стоило прибегнуть к ним раньше, когда еще можно было передать хоть что-то. Может, мне стоило последовать примеру Зевса, который разбрасывается словом «любовь» направо-налево, может, стоило произнести это слово хоть раз, поправ образ мрачного Владыки. Теперь поздно: очень скоро для меня останется только одна женщина – за плечами, а твою участь оплачут другие, Персефона, – ты станешь женой чудовища.
Хотя они ведь и так тебя оплакивают.
Плохо, что боги не умеют сожалеть о принятых решениях. Иначе я просил бы у тебя прощения за все, что было – с Элевсина, за все, что будет…
– Царь мой, – прошептала она, и только тут я сообразил, что задержал взгляд на ее лице, что взгляд у меня всегда был слишком выразительным и что она смотрит на меня с испугом. – Хочешь – я останусь? Я могу выкроить неделю – пусть весна будет холодной…
Хочу. Только этого сейчас и хочу – до разрыва в груди: чтобы ты осталась, чтобы было еще несколько дней – не особенных дней, а обычных, когда я мог бы смотреть на тебя. Опытный воин – я хочу отсрочки перед боем, жестокий палач – хочу растянуть время до собственной казни, я хочу, чтобы ты осталась, Персефона…
Поэтому уходи и не оборачивайся.
– Ступай, – сказал я. – Пусть весна будет теплой.
* * *
Поражения и победы пахнут одинаково.
Кровью. Потом. Нагретой медью.
Плачем уводимых в рабство.
Для одних – терпким хмелем вина, которым пытаешься залить чуть показное ликование. Для других – безумным хмелем поражения с привкусом полыни.
Погребальными жертвенными кострами.
Разрушенными стенами.
Кто говорил это? Ата, кажется. После какой-то моей вылазки как Черного Лавагета. Я стоял над пепелищем, стараясь задавить тошноту от самого себя, и вытирал брызги с лица, когда она объявилась поблизости. Сказала: от Зевса. Принялась, жеманясь, расписывать, как победительный Громовержец истребил трехглавого дракона из скифских земель: «Все в ликовании!» Потом закрыла мне ладошками глаза и прошептала: «Давай поменяем все местами? Раз-два-три, ты стоишь на поле великой победы! Победы и поражения пахнут одинаково, маленький Кронид…»
На губах оседал едкий пепел, а от ее ладоней настойчиво веяло тимьяном.
Тимьяном тянуло от костров под павшим Пилосом. Пряный сладковатый запах летал над развороченными воротами, выщербленными стенами. Смешивался с криками в городе и важно, не торопясь садился на землю сумерками.
После Олимпа покрытый дымами лагерь Гераклова войска казался лагерем проигравших. Тишина меж шатрами – не погребальная ли (да нет, просто победители еще собрали не все трофеи)? Рыдания на одном конце лагеря, на другом – не оплакивают ли поражение (да нет, это пленницы, приведенные в лагерь после насилия, изведанного в родном городе)? Костры – не пожарища ли (да нет, благодарственные жертвы, погребальные для победителей будут потом)?
Закрой глаза ладонями, сосчитай – раз, два, три – и сходство станет полным.
Больше, чем полным.
Потому что в лагере победительного войска не хватало героя – главного победителя. Не пировал у костра, не хвалился трофеями.
Не плясал в диковатом свете огня, чтобы показать свою удаль.
Вокруг костров опасливо жались досужие аэды – падальщики не хуже воронов…
А победитель, сражающий богов и берущий города, истребитель чудовищ и герой Эллады, победитель смерти…
Сидел в разгромленном шатре.
Вино прихлебывал – неразбавленное.
И орал песню.
Такого вольного содержания, что Дионис – и тот бы покраснел.
Великий сын великого отца. Совершающий подвиги. Избавляющий от чудовищ. Сражающий богов.
Ножку козленка в зубы, отхватил шмат мяса, жир по бороде потек. Отхлебнул вина, проглотил…
И опять орать – надтреснутым голосом. О юном пастушке и сатирах.
Меня он заметил не сразу – и не из-за шлема невидимости. Я явился открыто.
Просто, кажется, не ждал.
А может, привык, что к Гераклу Непобедимому просто так не суются, а если сунется кто – из старых и хорошо знакомых. Племянник Иолай, например.