— Да… сейчас…
На экране показывали уже другой сюжет, и Валера выключил телевизор.
…Кричал за окном электровоз. Горел факел. В темноте слышались два голоса.
— Тебе что, со мной плохо? — осторожно спрашивал мужской.
— Наоборот, — отвечал женский.
— Что наоборот?
— Очень хорошо.
— Давай спать?
— Спи, сирота казанская!
— Сама сирота! — Валера счастливо засмеялся.
Тишина.
И снова сон. В солнечных пятнах поляна под раскидистыми ветвями и женщина. Лицо ее смутно — то ли та, прежняя, то ли эта, Нина… А сын все так же пристально и строго смотрит, и в глазах его вопрос упрек, горечь, обида. И надежда…
Потом слышны рыдания.
— А что же ты плачешь?
— Потому что я не знаю, что будет дальше!
— У нас?
— И у нас тоже.
— Все будет хорошо. Все! И у нас. И У всех… Я постараюсь… Я очень постараюсь…
— Холодно… Прижми меня еще сильнее.
— Так теплее?
— Все равно холодно. Ой, как холодно… Я на юг, на солнце хочу… На юг. На юг! На юг…
— Не плачь… Я постараюсь…
— А почему у тебя голос дрожит?..
Записка на столе и голос Нины:
«Уехала домой. Прости, так будет лучше для тебя. Отдыхай, тебе надо отдохнуть. Ты кричишь во сне и все рвешься к своим. Поезжай. А я поехала к своим. Целую. Нина.»
Желтое такси, казавшееся серым под нарастающим дождем, подало длинный сигнал, а Валера все никак не мог проститься с теткой под бетонным навесом парадного.
— Ушла… пи до свиданья, ни спасибо. Эх, Валериан!..
— Ладно, теть Жень. Пока. Простудитесь.
— К Валентине-то будешь заезжать?
— Не знаю. На юге они.
Евгения Михайловна все еще держала Валерин плащ побелевшими от напряжения пальцами.
— Квитки от переводов не выкидывай, как я просила: иждивенство оформлять буду, обещали в собесе…
— Ну, пока… — снова заторопился Валера и обнял ее.
Она мелко, хлопотливо перекрестила его. И вдруг первый раз в жизни прильнула к нему. Он даже замер от непривычной ласки.
— Какой-то ты стал… — пыталась найти слова Евгения Михайловна, — задумавшийся… Задумчивый.
— Сам же торопился! — послышался голос водителя.
— Поговорим, тетя Жень. Мы еще обо всем поговорим! — кричал Валера уже на бегу, прикрывая от дождя плащом лицо.
А она стояла на крыльце, как старое каменное изваяние, постепенно теряя очертания в уплотняющемся потоке дождя.
— Она тебе тетка по отцовской или материнской линии? — спросил водитель, когда машина уже мчалась по Внуковскому шоссе.
— По общественной линии. — Валера сидел бледный. В себе.
Город кончался. Раздвигалась зелень летнего леса.
Валера вонзился к аэропортовскую толчею с неожиданным ожесточением. Все это броуново движение приехавших и отъезжающих с его потоками, ручейками, сумятицей вдруг показалось Валере враждебным.
— Людей задавишь! — кричали ему вслед.
— Последний рейс!
— Улетишь завтра.
— А-а, — он только мотнул раздраженно головой и снова устремился по перрону к выходу на летное поле.
— Вам говорят — нельзя! Русский язык понимаете? — Дежурная по перрону захлопнула перед ним дверцы.
— Ну вон же еще трап не откатили! — молил Валера.
— Нельзя, вам говорят!
— Мне завтра поздно!
— Нельзя!
Потерянно-жалкое лицо Валерия дернулось, но в следующий момент он уже перемахнул через загородку и побежал к самолету.
— Вернитесь! Гражданин, вернитесь! — крикнула дежурная вдогонку, а потом неуклюже побежала за ним по летному полю.
Валера несся по полю с отрешенным видом, тяжело дыша. Было видно, что сил у него немного, но он бежал, бежал, бежал…
От рывка вдруг раскрылся чемодан, и на мокрые бетонные плиты посыпались сувениры: разноцветные камни, костяные игрушки, нанайский бог…
Увидя все это жалкое богатство на ветреном и холодном аэродромном поле, Иванов вдруг замер. И сразу же был настигнут мужчиной в летной куртке, бежавшим ему наперерез, и запыхавшейся, раскрасневшейся дежурной.
«Псих ненормальный», — последнее, что услышал Валера от дежурной, когда его вернули в зал ожидания. Поискав глазами свободное место, он сел прямо на пол, у колонны. «Псих ненормальный» — застряло в голове…
Валера встал шатаясь, пошел в толпу и поглотился ею.
Он не шел, он брел, плыл среди людского потока, отдаваясь во власть течениям и водоворотам. Он не старался быть незаметным, он был действительно незаметен в этой миоголикой и одновременно безликой вокзальной толпе. Он был плоть от плоти их. Его одежда была их одеждой; он курил точно такие сигареты, какие курят миллионы, а здесь на вокзале — почти все. Он умывался в длинном кафельном туалете, точно так же втягивая в себя воздух и захлебываясь. Он инстинктивно бросался на каждое громкое объявление диктора и только секундой позже понимал, что оно касается не его. И так же чуть сторонился милиционера, как все грешное, мужское братство; и в то же время ловил ту секунду, когда с милицейского лица сойдет начальственное выражение и проступит их сообщническое, всемирное мужское озорство.