— Ты останешься, если мы предоставим тебе отдельную комнату и ежемесячную стипендию? — спросил редактор. — Это не налагает на тебя никаких обязательств, кроме обязательства писать стихи.
Предложение было соблазнительным. Отдельная комната!.. Ежемесячная стипендия!.. Конец приютской жизни… Но условие писать стихи, по крайней мере до тех пор, пока не окончу школу, а это продлится ещё три года, приводило меня в ужас. Ещё три года обмана! Нет, я не мог этого сделать. Надо иметь совесть, в конце концов.
Я отклонил их щедрое предложение. Не за лёгкой жизнью рвался я в Америку. Знал, что и там есть нищета и безработица. Но Великая Тайна, которую я искал, находилась в той части света.
— Американская цивилизация сильна, — сказал редактор. — Она поглотит тебя, как поглотила миллионы других. Ты перестанешь быть армянином, пропадёшь для нашей литературы и нации.
— Я не изменюсь никогда, — уверял я его.
Но мне очень хотелось родиться заново в Америке, вдали от пороков старого мира, начать жизнь сначала. При одной мысли о жизни в Америке все нервы и жилы в моём истощённом теле напрягались подобно натянутым проводам, и казалось, я слышу громовую поступь приближающейся битвы. Я ехал в Америку солдатом на отчаяннейший риск.
Я считал, что наши поэты — слишком добрые люди в этом полном зла мире — в ответе за наши национальные бедствия, в том числе и резню, которая лишила меня родного дома и родителей. Я тщательно изучал нашу политическую историю и пришёл к грустному выводу, что мы — нация Дон Кихотов и неизлечимых романтиков. Глядя на сидящего напротив редактора, я говорил ему в уме: «Вас как знаменитого поэта народ избрал руководителем нашей национальной делегации на Мирной конференции в Париже. И что из этого получилось? Ничего. Нас всегда обманывали, пока воля обстоятельств не привела Советскую Россию к нам на помощь. Разве смогут люди, подобные вам, справиться с Кемалем и Ке д’Орсе?»[46].
Ещё до принятия христианства были у нас цари-поэты. По свидетельству Плутарха, царь Артавазд писал по-гречески трагедии. Несмотря на его союз с Римом, Антоний вероломно схватил Аратавазда и привёз в серебряных оковах в Александрию. Здесь он и был обезглавлен Клеопатрой за то, что отказался поклониться этой потаскухе и назвать её «царицей царей». Многие мои товарищи думали, что я когда-нибудь стану «президентом Армении» только потому, что я «поэт».
— Нужно быть практичными, как американцы, — изрёк я, стараясь выразить свою теорию «земледелие против литературы». — Что пользы от поэзии? Разве можно ею набить голодные желудки? Разве может она заставить турок оставить Карс и Ван?
К концу обеда, когда подали кофе и пахлаву, мне удалось убедить их, что я знаю своё дело. Директор обещал написать рекомендательное письмо богатому американскому армянину — торговцу коврами.
— И дам тебе на французском хорошую характеристику для вашего колледжа, — прибавил он.
— Вы уже дали мне характеристику на французском, — напомнил я ему. Она была у меня в кармане, и я её показал.
— Ах, эта! Да это же ерунда. — Он с извиняющейся улыбкой повернулся к редактору: — Когда я её подписывал, не знал, что Завен умеет писать такие стихи.
— Ему остаётся только подрасти и обогатить свою лиру новыми струнами, — сказал редактор, убеждённый в том, что я «прирождённый поэт».
Я усмехнулся про себя. Но вся эта комедия не переставала тревожить меня. Я открыл было рот, чтобы признаться в обмане, но не смог.
Остаток дня я провёл с редактором. Он подарил мне две свои книги. Мы сроднились, как отец и сын.
Возвращаясь в приют, я поднялся на холм, простирающийся от Галаты до Пера. Солнце истекало кровью над минаретами Айа-Софии, подобно истерзанному сердцу Господа. Я напевал про себя симфонию — некую смесь Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера и Римского-Корсакова. Вот уже несколько лет я напевал большие симфонии — они приходили и уходили подобно ветру. С болью в сердце я вдруг вспомнил, что дядя Арутюн тоже ездил за границу изучать земледелие, что и он был поэтом и так и умер в безвестности от туберкулёза. Петрос Дурян тоже пал жертвой этой жестокой болезни. Она сгубила многих наших поэтов. А вдруг я обрекаю себя на ту же участь, хотя я всего лишь играю в поэзию? Страшно подумать!
Я остановился на мгновение и посмотрел на пару тополей, колышущихся на ветру. В их листьях отражался блеск византийского солнца. Мне нравились тополя, благородные деревья, поэты среди деревьев. Глазам предстали трапезундсиие тополя, белые и чистые после прошедшего дождя. Затем живая картина похорон поэта.
46
Ке д’Орсе — утёс на Сене в Париже, прямо напротив здания Министерства иностранных дел, отсюда и условное название французского министерства иностранных дел. (Примечание И. Карумян).