Выбрать главу

Порок, вишь, у него.

Теперь ничего, чисто разговаривает.

Победил свои пороки.

— Э-эй, дай нюхнуть!

Ага, это пьяный проснулся. Выспался, дружок.

— Слышь, ну дай нюхнуть! — морщеное личико прозрело и тянулось к цветам. Человек желал понюхать цветы.

Женщина с георгинами заулыбалась.

— От тебя и так хорошо пахнет, — молвила она. Как-то даже ласково, будто рукой погладила.

— Дай! Ну, дай! — оживляясь на такое отношение, загнусавил тот и, желая, видно, повеселить ее, распустил мокрые губы. В игру такую играл: «Сильно пьяный человек».

Женщина рассмеялась. Смех низкий, приятный, с хрипотцой. Георгины качали розовыми головами и тоже будто посмеивались.

— А ведь трава у тебя для мертвых! — брякнул вдруг пьяный.

Женщина, не досмеявшись еще, повернулась и поглядела на него с вопросом. Шутка, что ли? А мужик, будто дело сделал, прислонил опять голову к окошку и успокоился, закрыл глаза.

Плохо, плохо это… Про траву.

И пора уже было выходить.

Встал, радуясь, что что-то надо делать, идти вот, пошел к передней двери, а пьяный (словно ждал) поднял голову и громко на весь троллейбус выкрикнул вслед ему: «А ты, л-лысый, не умрешь!» Совсем уже как-то безобразно. Но он справился, не оглянулся. Пусть, подумал, пусть, все равно уж. Дверь отворилась, и грузно, с приседом, он соскочил на мокрый асфальт.

— А-а, это ты, — сказала Карина. — Пришел?

Пришел, двигаясь было в ванную, кивнул он, но она остановила его. «Раздевайся!» — присжала руку повыше локтя, раздевайся, раздевайся. И это тоже ясно: кофе на кухне, беседа, Акимушка и все остальное. Бывало, отчего ж, бывало и так. Реже, правда. И вот нежданно-негаданно потянуло вдруг в горле; задвигался, заопускался там лифтик — слабый, запуганный, уставший человечек, и вот впустили, приласкали… Еще немножко, он в самом деле расплакался бы.

Ладно-ть! Разулся, надел шлепанцы с дыркой над правым мизинцем (от мужа еще ее) и следом за хозяйкой на кухню. Как и положено по программе.

— Ну, как Сашка? — усиливаясь голосом и усаживаясь на обычное свое место меж столом и холодильником, спросил: — Что новенького?

И опять усмехнулся на себя. «Как дела? Что новенького? Как жизнь?»

Карина ставила на плиту воду в знакомой серой кастрюльке. Для кофе. По вечернему японскому ее халату летали золотые птицы.

Сладкоголосые птицы юности. Фэх-х… По широкой ее спине.

— Ну, как Сашка-то? — повторил он вопросец. Голос уже звучал потверже.

— Ждал тебя, — обернулась она с улыбкой. И фраза, и, в особенности, улыбка явно были заготовленные. Нежная такая улыбка с принахмуренным лобиком. Как бы страдающая, как бы понимающе страдающая, но никого не судящая, что вы, нет-нет, никого не осуждающая. Жертвенная как бы. Ох, черт! А ведь он опять чуть-чуть не попался! Как же. И тепло, и впустили, и даже маленько приласкали. Как не попасться? Даже и выгодно. Будь попьянее он сейчас, так и вышло бы оно. Скушал и спасибо сказал. Растроганное. За живое движение «сострадательного сердца»! Ага. «Ждал тебя…» Ну да, и едва как бы заметный в голосе укор, и лицо — горьковатая нежность. Улыбка горьковатой нежности. По телевизору, видать, что-нибудь такое показывали. Как «она» — кроткая и все терпящая, а «он» ее обманывал. И ведь знал же, всякий раз знал наперед все эти ее «возможности» и все равно сам себе опять и опять наряжал елку. Наряжал и (специально, что ли?) забывал потом, что сам. Каждый раз фальшь первой же фальшивой ноты нарождалась будто впервые, и он заново еще и еще ее опять переживал. Как дурак. И главное, главное, плебейская эта хитрость на ладони — «Ждал…»

Но глупо было на нее злиться.

На золотых ее птиц.

Сашка, поди, в самом деле ждал. Поверилось почему-то или хотелось уж очень опять поверить?

А она подошла уже к нему, прислонилась коленками: «Акимушка…» И снова в горле потянуло.

— Ты сказать чего-то хочешь? — выдавил. Рука ее забралась к нему под свитер, к шее, поглаживала, пощипывала там кожу. И пошли, шли, ползли уже мурашки по позвоночнику — будет, будет, вечное его, убогое его будет, и не спрятаться и не остановить. — Ты… — голос захрипел. — Ты сказать чего-то хочешь?

— Хочешь, — сказала она. — «Хочешь» сказать.

Шутила…

— Ну? — и будто не заметив сам, положил на ее бедра руки, не выдержал. Широкие, крутые, и шелк халата, и то самое, ускользающее, лопающееся под заслабевшими сразу пальцами.

Но она отстранилась.

— Послушай!

— Слушаю.

— Правда, слушаешь? Ну погоди-ка… потом, погоди!

Она обдумала его предложение. Какое? Ну, то. Предложение выйти за него замуж. И она согласна.

Так.

— Но, — тут она лукаво улыбнулась, — с условием! С одним только условием.

— Ну? — он знал, какое условие.

— Ты должен сменить работу.

— Да? — Он посмотрел на нее.

— Да, да, да.

Не может же она (сказала она) быть дворничихой! Ха! Смешно подумать. Хоть и много их теперь, умников дворников, развелось. Не может же она! Нет, не может. И мама сказала. И папа.

«Домой, что ли?» — подумалось. Ночь, холодно, ветер в перекрестках… Троллейбусов уже нет, поздно. Идешь, а листья мокрыми тряпочками по асфальту, идешь, а они молчат.

Прижавшись к моему плечу,

Среди снегов

Она стояла ночью…

Такою теплою была ее рука.

Нет, нет, только не сейчас, только не сейчас. Страшно. Опять ему страшно…

— Зачем мне менять работу? — будто не слыхав болтовни ее, спросил.

А рука сама уже к птицам на бедре ее — эх, веревочкой с причалившего корабля. Женщина — гавань, мужчина — корабль (и кто сказал?), корабль подходит к гавани и бросает веревку. Держи-и-и-ы! И левая рука его вовсе не ведает, что правая у него такая птицелюбка.

— Зачем мне менять работу, Карина? — спросил опять, чуть двигая ее к себе, на себя.

А она улыбается на него, глупого; на обеих щеках ее ямочки.

— Как это «зачем»? Люди ж смеются!

— Ну и что?

— Как что? Стыдно ж.

Сты-ыдно! Ах, вон что, стыдно. Ну да, она стесняется. Муж у нее будет дворник. Орать в троллейбусе «Середина же свободна!» она не стесняется, ей не стыдно. Влезть потом, втиснуться и снова орать, назад уже: «Куда прешь, пустой сзади идет!» — это мы пожалуйста, ничего, это нам не стыдно. Ох, милые, милые вы мои! В том-то и дело, в том и дело, что его грехи — это всегда его грехи, а она (кх-х) всегда, почти всегда невинна. Какую бы пакость, какое бы предательство… и… сама себе не заметит. Не увидит, сумеет или сможет «не увидеть». И потому она будет не виновна, а он — да.

Вишь ведь (усмехнулся опять на себя), обидно стало. Завидки взяли. Вот до чего дело-то дошло.

— У меня же квартиру отберут, — выговорил наконец. В тот еще раз должен был сказать, в тот — когда замуж звал ее; да струсил, сам не верил, что согласится.

А она согласилась.

Ах, если б проскочили сейчас этот риф, — все еще, может, наладилось бы.

Вряд ли только… Слабо́ ей!

И опять представилось: холод, фонари… листочки-тряпочки на сыром асфальте… бр-р! Нет, неохота.

Она давно отошла от него, смотрела в окно. Золотые птицы так и встопорщивали свои перья. Задумалась понимающая нежность. «Квартиру отберут…» Раньше, в забубенные еще годы, в ресторане, после отгремевшего веселья, он любил пригласить на танец самую толстую в зале женщину, самую чтоб самую, и молча — танец. И сдержанность, и значительность, и как бы тайная на лице печаль. Танго, танго, разумеется. И что ж? Ни у одной, самой пузатой, не зародилось на свой счет ни малюсенького сомненьица, ни такусенького, ни разу. Верили! Да, да, с ней, именно с ней-то и мечтал танцевать он всю свою жизнь. Остальные, до него, все, все, кроме него, просто ничего в ней не понимали… Слаб, чего уж, слаб человек. Легко ему себя надуть. Песня еще была в те годы: «Танго мое, мой дар Карине, непокорной синьорине…» Ну вот и закончилось танго. Непокорная синьорина глядит в окно, где раскачиваются облетающие сентябрьские деревья. Она решает его судьбу. Решает судьбу. «Квартиру отберут…» Квартиру отберут, плохая, конечно, полуподвал, но с ее полуторкой был все же для обмена вариант, а… втроем тут тесно, лучше уж вдвоем. И если он даже останется дворником, все равно меняться, выходит, нельзя, квартира-то, получается, служебная. Следил, как шли эти мысли по отраженному в оконном стекле широкому ее лицу. Словно электрические буквы над старым зданием горисполкома: ПРОИЗВОДИТЕЛЬНОСТЬ ТРУДА ВОЗРОСЛА… Нет, видно уж, еще обождать. Авось вдруг кто-то получше подвернется, не дворник, она ведь молодая еще.