ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
А Карл в это время был в салуне: опершись о стойку бара, он восторженно смеялся анекдотам, которые рассказывали застрявшие в городке коммивояжеры. Боясь, что их красноречие иссякнет, он достал свой жидко позвякивавший серебром кисет и заказал выпивку. Он стоял, слушал, ухмылялся и потирал разбитые костяшки пальцев. Когда же коммивояжеры, приняв его угощение, подняли стаканы и сказали: «Твое здоровье». Карл возликовал от счастья. Он велел бармену поднести им еще, а потом вместе с новыми друзьями отправился развлекаться в местечко повеселее.
Выбравшись из дома, Сайрус ковылял в темноте, охваченный неистовым гневом. Он поискал Карла на дороге, потом заглянул в салун, но сына там уже не было. Если бы Сайрус в ту ночь нашел его, то, возможно, убил бы. Великие деяния, несомненно, изменяют ход истории, но вполне вероятно, что вообще все поступки и происшествия, вплоть до самых пустяковых — скажем, ты переступил через лежащий на дороге камень, или затаил дыхание при виде красивой девушки, или, копаясь в огороде, зашиб ноготь так или иначе воздействуют на исторический процесс.
Карлу, конечно же, быстро донесли, что отец охотится за ним с дробовиком. Две недели Карл прятался, а когда наконец вернулся домой, кровожадная ярость отца, остыв, перешла в обычную злость, и за свое преступление Карл поплатился лишь несколькими часами дополнительного труда и лицемерной покорностью.
Адам пролежал в постели четыре дня, у него так все болело, что при малейшем движении он стонал. На третий день отец убедительно доказал, что пользуется в военных кругах большим влиянием. Сайрусу хотелось потешить свое самолюбие, а заодно как-то вознаградить Адама за муки. В дом, в спальню Адама, вошли в парадных синих мундирах кавалерийский капитан и два сержанта. Оставленных во дворе лошадей держали под уздцы два солдата. Прямо в постели Адам был зачислен в армию и получил звание рядового кавалерии. Отец и Алиса смотрели, как он подписывает военный кодекс и принимает присягу. У отца блестели на глазах слезы. Когда военные уехали, отец еще долго сидел с Адамом.
— Я неспроста записал тебя в кавалерию, — сказал он. — Жизнь в казарме хороша до поры. А у кавалерии работы хватит. Я это точно знаю. Походы на индейцев тебе понравятся. Время будет горячее. Я не имею права говорить, откуда мне это известно. Но скоро ты будешь воевать. — Да, отец, — сказал Адам.
Мне всегда казалось странным, что служить в армии обычно вынуждены именно такие, как Адам. Начать хотя бы с того, что ему вовсе не нравилось воевать, и в отличие от некоторых он не только не сумел полюбить солдатское ремесло, но напротив — чем дальше, тем больше преисполнялся отвращения к насилию. Поведение Адама не раз настораживало командиров, но обвинить его в пренебрежении воинским долгом они не могли. По числу внеочередных нарядов Адам за пять лет службы обогнал в эскадроне всех, а что до убитых им противников, то, если таковые и были, его пуля настигла их по чистой случайности или рикошетом. Отличный, меткий стрелок, он промахивался на удивление часто. Войны с индейцами тем временем превратились во что-то вроде опасных перегонов скота — индейцев подстрекали к мятежам, гнали с насиженных мест, большую часть истребляли, а затем остатки племен угрюмо оседали на голодных землях. И хотя работа эта была не из приятных, ее необходимость диктовалась направлением, в котором развивалась страна.
Но Адам был лишь орудием истории, и взору его представали не будущие фермы, а лишь вспоротые животы здоровых красивых людей, и оттого эта важная работа казалась ему бессмысленной и гнусной. Каждый его сознательный выстрел мимо цели был изменой боевым товарищам, но Адама это не заботило. Крепнувший в нем протест против насилия постепенно перерос в обычный предрассудок и точно так же, как любой другой предрассудок, сковывал полет мысли. Не задумываясь над тем, кому и во имя какой цели причиняется боль, Адам отвергал насилие как таковое. Сантименты — а что это было как не сантименты? — переполняли его настолько, что он был уже не способен вникнуть в суть дела умом. Но при всем этом, как явствует из армейской характеристики Адама, никто не Мог бы упрекнуть его в трусости. Более того, ему трижды объявляли благодарность, и за свою отвагу он был награжден медалью.
Чем больше он противился насилию, тем чаще подчинялся велению сердца и впадал в другую крайность. Не раз он рисковал жизнью, вынося раненых с поля боя. И даже изнемогая от усталости, в свободное время добровольно помогал в полевых госпиталях. Соратники взирали на него со снисходительной улыбкой и с тем тайным страхом, который вызывают у людей чуждые им душевные порывы.
Карл писал брату часто — и про ферму, и про деревню; писал, что коровы болеют, что кобыла ожеребилась, что к их землям прибавились новые пастбища, что в сарай попала молния, что Алиса умерла от чахотки, что отец получил в СВР новую должность и переехал в Вашингтон. Карл был из тех, кто не умеет хорошо говорить, зато пишет толково и обстоятельно. Он переносил на бумагу свое одиночество, свои тревоги, а также многое другое, чего и сам в себе не подозревал.
За те годы, что братья не виделись, Адам узнал Карла гораздо лучше, чем до и после разлуки. Переписка породила между ними близость, о которой они и не мечтали. Одно письмо Адам хранил дольше других, потому что все в нем было вроде бы понятно, но в то же время казалось, будто в строчках кроется еще и тайный смысл, разгадать который он не мог. «Дорогой брат Адам, — говорилось в этом письме, — я берусь за перо в надежде, что ты пребываешь в добром здравии». Карл всегда начинал свои письма с этой фразы, потому что так ему было легче настроить себя на нужный лад и дальше писалось просто. «Я еще не получил ответа на мое последнее письмо, но полагаю, дел у тебя и без того хватает (xa-xa!). Дожди прошли не ко времени и загубили яблоневый цвет. Так что теперь на зиму яблоками не запастись, но сколько смогу, постараюсь сберечь. Сегодня вечером вымыл полы, и сейчас в доме мокро и скользко, хотя чище, может, и не стало. Как это мать ухитрялась держать дом в чистоте, не знаешь? У меня так не выходит. К полу все время липнет какая-то дрянь. Что это, я не знаю, но никак не отмывается. Зато теперь я равномерно развез грязь по всем комнатам (ха-ха!). Отец писал тебе про свою поездку? Он махнул аж в Сан-Франциско, на слет СВР. Туда приедет министр обороны, и отец должен его представлять. Но отцу это теперь, что об забор сморкнуться. Он уже раза три-четыре встречался с президентом и даже был в Белом доме на обеде. Мне вот тоже охота поглядеть на Белый дом. Может, когда вернешься, съездим вместе. На пару деньков отец нас к себе пустит, да небось он и сам захочет с тобой повидаться. Думаю, надо мне подыскать себе жену. Хозяйство у нас все же крепкое и, хотя сам я, может, не подарок, зато такую отличную ферму многие девки только во сне видят. Как ты думаешь? Ты не писал, вернешься ли после армии домой. Очень на это надеюсь. Я по тебе скучаю».
Здесь строка обрывалась. Страница в этом месте была процарапана и забрызгана кляксами, а дальше Карл писал карандашом, но писал уже совсем по-другому.
Вот что было написано карандашом: «Пишу позже. А там, где размазано, это у меня ручка отказала. Сломалось перо. Теперь придется покупать новое — правда, это и так насквозь проржавело».
Слова снова текли спокойно и гладко: «Наверно, лучше было подождать, пока куплю перо, зря я сейчас карандашом-то пишу. Но уж так получилось, что я остался сидеть на кухне, лампа все горела, и я вроде как задумался, а там и ночь незаметно подошла — должно быть, уже первый час был, не знаю, на часы я нс глядел. Потом в курятнике раскукарекался Черный Джо. А тут еще матушкина качалка возьми да как скрипни на весь дом, будто мать в ней сидит. Ты же знаешь, я в эти глупости не верю, но тут вдруг начало мне вспоминаться всякое разное, знаешь, как бывает. Нет, я это письмо, наверно, все же порву, потому что незачем писать такую чепуху».