Наказания в те годы были более жестокими, чем в наше время. Тогда искренне верили, что кнут прокладывает дорогу добродетели. Мальчиков выпороли сначала по отдельности, а потом обоих вместе, исполосовали до крови.
Их проступок был и так большим грехом, но ложь, которую они придумали, была столь чудовищна, что очистить их от скверны не мог даже кнут. оправдания мальчиков были смехотворны. Они утверждали, что Кэти затеяла все сама и что они дали ей каждый по пять центов. Руки они ей не связывали. Веревку они узнали и вспомнили, что Кэти с ней играла.
Первой возмутилась миссис Эймс, и весь город тотчас подхватил ее возмущение: «Они что же, намекают, что она сама себя связала? И это про десятилетнего ребенка?!»
Признайся мальчики в содеянном, наказание, возможно, ограничилось бы поркой. Однако они заупрямились, чем привели в лютую ярость не только своих отцов — а кнутом их пороли именно отцы, — но и весь город. Обоих с одобрения родителей отправили в исправительный дом.
— Она вся прямо извелась, — рассказывала миссис Эймс соседкам. — Если бы она могла об этом говорить, я думаю, ей было бы легче. Но как ее про это спрошу, сразу заново все переживает, и опять с ней шок приключается.
Эймсы больше никогда не говорили с дочерью о случившемся. Эта тема была запретной. Мистер Эймс очень скоро забыл о мучивших его сомнениях. Ведь тяжело думать, что два мальчика попали в исправительный дом не по своей вине.
После того, как Кэти полностью оправилась от шока, дети вначале завороженно наблюдали за ней издали, а потом стали подходить и ближе. В двенадцать-тринадцать лет девочки очень влюбчивы, но в отличие от своих сверстниц Кэти ни по кому не сохла. Мальчики, боясь насмешек приятелей, не решались провожать се из школы домой. Но ее воздействие и на мальчиков, и на девочек было огромным. И если мальчик оказывался рядом с Кэти один на один, он чувствовал, как его влечет к ней какая то сила, которую он не мог ни объяснить, ни преодолеть.
Тоненькая, изящная, она была сама прелесть, и у нее был такой нежный голосок. Она любила подолгу гулять в одиночестве, и почти на каждой такой прогулке с ней вдруг случайно сталкивался какой-нибудь паренек. И хотя слухи ползли разные, доподлинно узнать, чем занималась Кэти, было невозможно. Если что и случалось, то разговоры потом не шли дальше расплывчатых намеков, и уже одно это было странно — в таком возрасте у детей множество секретов, но выбалтывают они их через пять минут.
Улыбка у Кэти была неуловимой — легкое движение губ, не более. Ее манера, искоса стрельнув глазами, тотчас опускать их вниз сулила тоскующим мальчикам приобщение к таинству.
А у отца Кэти зрел в уме новый вопрос, но он усердно гнал его прочь и даже винил себя в непорядочности за то, что вообще мог такое вообразить. Кэти удивительно везло, она все время что-нибудь находила: то золотой брелок, то деньги, то шелковую сумочку, то серебряный крестик с красными камешками — как говорили, с рубинами. Она находила много разных вещей, но когда ее отец дал в «Курьере» объявление о найденном крестике, никто не отозвался.
Мистер Уильям Эймс, отец Кэти, был человек замкнутый. Он редко высказывал то, о чем думал. И он не отважился бы вынести свои мысли на суд соседей. Он ни с кем не делился подозрениями, тускло тлевшими в его душе. Ничего не знать было лучше, безопаснее, мудрее и куда спокойнее. Что до матери Кэти, то паутина, которую дочь ткала из прозрачной, похожей на правду лжи, из переиначенной правды, из намеков и недомолвок, так ее опутала и так застлала ей глаза, что миссис Эймс не разглядела бы истину, даже ткнись в нее носом.
Кэти хорошела день ото дня. Нежная кожа, цветущее личико, золотые волосы, широко поставленные, кроткие и в то же время призывно поблескивающие глаза, очаровательный ротик — все приковывало к себе взгляды. Восемь классов средней школы она окончила с такими хорошими отметками, что родители определили ее в небольшой частный колледж, хотя в те годы девушки обычно ограничивались средним образованием. Желание Кэти стать учительницей привело родителей в восторг, потому что учительская профессия была единственным достойным поприщем, открытым для девушки из приличной, но малообеспеченной семьи. Дочерью-учительницей гордились.
Когда Кэти поступила в колледж, ей было четырнадцать лет. Родители и прежде молились на свое чадо, но теперь посвящение в тайны алгебры и латыни вознесло Кати в заоблачные выси, куда родителям дорога была заказана. Они потеряли дочь. Они понимали, что их дитя перешло в разряд высших существ.
Латынь в колледже преподавал бледный нервный молодой человек, отчисленный с богословского факультета, однако располагавший достаточным образованием, чтобы учить других всенепременному набору из латинской грамматики и отрывков речей Цезаря и Цицерона. Он был юноша тихий и свою судьбу неудачника принимал смиренно. В глубине души он считал, что Господь отверг его, и отверг справедливо.
И вдруг, как заметили многие, Джеймс Гру словно ожил: в нем заполыхал огонь, глаза его засверкали, излучая силу. В обществе Кэти его ни разу не видели, и никому не приходило в голову, что между ними могут быть какие-то отношения.
Джеймс Гру стал мужчиной. Он летал, а не ходил, и даже что-то напевал себе под нос. Он писал на богословский факультет столь убедительные письма, что тамошнее начальство было склонно принять его обратно.
Но потом вдруг огонь в нем погас. Плечи, недавно столь гордо распрямившиеся, удрученно поникли. В глазах появился лихорадочный блеск, руки стали подергиваться. Вечерами его видели в церкви: он стоял на коленях, и губы его шевелились, шепча молитвы. Он начал пропускать занятия и прислал записку, что болен, хотя было известно, что он целыми днями одиноко бродит в окрестных холмах.
Однажды ночью он постучался в дом Эймсов. Мистер Эймс ворча вылез из постели, зажег свечку, накинул поверх ночной рубашки пальто и открыл дверь. Его взору предстал встрепанный и, похоже, потерявший рассудок Джеймс Гру — глаза его горели, он весь трясся. — Я должен с вами поговорить, прохрипел он. — Уже давно за полночь, — сурово сказал мистер Эймс. — Я должен поговорить с вами с глазу на глаз. Оденьтесь и выйдите на улицу. Я должен с вами поговорить.
— Вы, молодой человек, либо пьяны, либо нездоровы. Отправляйтесь домой и ложитесь спать. Ночь на дворе…
— Но я не могу ждать. Мне необходимо с вами поговорить.
— Приходите завтра утром ко мне в мастерскую. С этими словами мистер Эймс решительно закрыл дверь перед еле стоящим на ногах визитером, а сам замер у порога. Голос за дверью проскулил: «Я не могу ждать! Не могу!», потом неверные шаги медленно прошаркали вниз по ступенькам крыльца.
Загородив свечу ладонью, чтобы огонь не слепил глаза, мистер Эймс побрел назад. На миг ему показалось, будто дверь, идущая в комнату Кэт, осторожно прикрылась, но, вероятно, его обманула прыгавшая по стенам тень от свечи, потому что портьера в коридоре тоже вроде бы колыхнулась.
— Что там такое? — недовольно спросила жена, когда он сел на край кровати.
Мистер Эймс и сам не понял, почему утаил правду, по, возможно, ему просто не хотелось разговаривать.
— Какой-то пьяный, — ответил он. — Ошибся домом.
— Это же надо до такого дойти! — посетовала миссис Эймс.
Он лежал в темноте, свечу он давно потушил, но зеленый ореол ее пламени продолжал пульсировать в его мозгу, и на этой вихрящейся рамки на него смотрели глава Джеймса Гру, безумные и умоляющие. Заснул мистер Эймс не скоро.
Утром, обрастая на ходу подробностями, по городу понеслись слухи и кривотолки, но ближе к вечеру картина прояснилась. Распростертое перед алтарем тело обнаружил церковный сторож. У Джеймса Гру была снесена вся верхняя половина черепа. Рядом с трупом лежал дробовик, а рядом с дробовиком валялась палочка, которой самоубийца нажал на курок. Чуть поодаль на полу стоял снятый с алтаря подсвечник. Из трех свечей была зажжена только одна, и она еще горела. Кроме того, на полу лежали одна на другой две книги — псалтырь и молитвенник. Как объяснял сторож, Джеймс Гру, вероятно, подложил книги под ствол ружья, чтобы дуло пришлось вровень с виском. Отдача от выстрела сбросила ружье с книг.