Когда ребенок впервые узнает цену взрослым — когда серьезный малыш впервые догадывается, что взрослые не наделены божественной проницательностью, что далеко не всегда суждения их мудры, мысли верны, а приговоры справедливы, — все в нем переворачивается от ужаса и отчаяния. Боги низвергаются с пьедесталов, и не остается уверенности ни в чем. Сверзиться с пьедестала — это вам не то же самое, что поскользнуться, и уж если боги падают, то летят вниз с грохотом, с треском и глубоко увязают в зеленой болотной жиже. Снова вытаскивать их оттуда и водружать на пьедестал — работа неблагодарная; к ним никогда не возвращается былая лучезарность. И мир, в котором живет ребенок, никогда уже не обретает вновь былую целостность. Взрослеть в таком мире мучительно.
Адам раскусил своего отца. И не потому, что отец его как-то изменился — просто в самом Адаме вдруг прорезалось нечто новое. Как любое нормальное живое существо, он ненавидел подчиняться, но дисциплина — штука справедливая, правильная, и от нее так же никуда не денешься, как от кори: ее не отвергнуть и не проклясть — ты можешь ее только ненавидеть. А потом вдруг Адам понял — случилось это в одно мгновение, точно в мозгу у него что — то щелкнуло, — что даже если другие думают иначе, методы Сайруса в действительности имеют значение лишь для самого Сайруса. Бесконечная муштра и военные занятия с сыновьями служили единственной цели — сделать Сайруса большим человеком, и сыновья были здесь ни при чем. Но всє тот же щелчок в мозгу подсказал Адаму, что отец его отнюдь не большой человек, что на самом деле он просто очень волевой, очень целеустремленный, но все равно очень маленький человек, для важности напяливший на себя высокий гусарский кивер. Кто знает, что подталкивает детское сознание к низвержению богов — случайно перехваченный взгляд, всплывшая ложь, минутное замешательство?
Маленький Адам был послушным ребенком. Его душа чуралась жестокости, шумных ссор и молчаливой гнетущей злобы, способной разнести дом в щепки. Оберегая желанный его сердцу покой, он старался хотя бы сам не совершать жестоких поступков и не затевать ссор, а значит, поневоле должен был скрывать свои чувства, ибо в каждом человеке есть доля жестокости. Все, что происходило в его сознании, было, как крепость, обнесено стенами: глава Адама, прорубленные в стенах окошки, смотрели на мир безмятежно, а в глубине крепости шла тем временем своя жизнь, полнокровная и насыщенная. Эти стены не защищали его от нападений извне, зато дарили ощущение непричастности.
Его сводный брат Карл — он был младше Адама всего на год с небольшим — пошел в отца и рос самоуверенным и напористым. Карл был словно создан для спорта: от природы проворный, с отличной координацией, он обладал бойцовской волей к победе, качеством, без которого в нашем мире не преуспеть.
Карл неизменно побеждал Адама в любых состязаниях, требовавших силы или ловкости или быстроты реакции, но эти победы доставались ему так легко, что он быстро утратил к ним интерес и начал искать себе соперников среди других детей. Оттого, наверно, и получилось, что вместо соперничества сыновей Сайруса связывало нечто более теплое, напоминавшее скорее отношения брата и сестры, чем дружбу двух братьев. Карл вступал в драку с любым мальчишкой, посмевшим обидеть или задеть Адама, и, как правило, выходил победителем. Не гнушаясь враньем, он защищал Адама от крутого нрава отца и порой даже брал вину на себя. Карл питал к брату нежность сродни той, что вызывает в нас все беззащитное и беспомощное, например, слепые щенята или новорожденные дети.
Огородив свои мысли стенами, Адам — сквозь глубокие окошки глаз — смотрел на людей, населявших его мир: вот отец; вначале отец был одноногим богом, грозной силой, законно возведенной на пьедестал, чтобы маленькие мальчики чувствовали себя еще меньше, а глупые мальчики понимали, как они глупы; но потом, после того как бог рухнул, Адам стал видеть в отце надзирателя, приставленного к нему с рождения, полицейского, которого можно обмануть или перехитрить, но спорить с которым запрещено. Сквозь глубокие окошки глаз Адам смотрел на своего сводного брата Карла и видел в нем удивительное существо особой породы, наделенное сильными мышцами, крепкими костями, быстротой движений и недремлющим инстинктом, существо совершенно ив другого измерения, созданное для того, чтобы им восхищались, как восхищаются ленивой коварной грацией лоснящегося черного леопарда, но ни в коем случае не сравнивали с собой. Адаму даже не приходило в голову рассказать брату о своих неутоленных желаниях, о смутных мечтах и планах, о тайных удовольствиях — словом, обо всем, что пряталось по ту сторону глаз-окошек, это было бы столь же нелепо, как изливать душу красивому дереву или поднявшемуся на крыло фазану. То, что у него есть Карл, радовало Адама, как радует женщину кольцо с роскошным бриллиантом, и Адам чувствовал, что во многом зависит от брата, точно так же, как владелица кольца чувствует, что от игры бриллианта и от его цены зависит ее уверенность в себе; но отождествлять эту зависимость с любовью, дружбой или родством душ было немыслимо.
К Алисе Адам относился с тайным чувством стыдливой теплоты. Алиса Траск не была его матерью — он знал это, потому что об этом ему говорили не раз. А по тону, которым говорилось совсем о других вещах, он догадывался, что некогда у него была родная мать, и хотя ничего такого никто ему не рассказывал, он подозревал, что она совершила какой-то позорный проступок: может быть, забыла накормить кур или не попала в вывешенную в рощице мишень. За свою провинность она поплатилась тем, что здесь ее теперь не было. Иногда Адам думал, что, сумей он выведать, в чем все-таки грех его матери, он, ей богу, натворил бы то же самое — только бы не быть здесь.
Алиса обращалась с обоими мальчиками одинаково, обоих кормила, обоих обстирывала, а все прочее препоручала заботам их отца, который ясно и твердо дал ей понять, что физическое и умственное воспитание сыновей он берет на себя. Даже хвалить или бранить их было его единоличным правом. Алиса никогда не роптала, не ссорилась, не смеялась и не плакала. Свои губы она приучила всегда оставаться сомкнутыми, хотя ее молчание ничего не отрицало и ничего не утверждало. Но однажды, когда Адам был еще совсем маленький, он неслышно зашел на кухню. Алиса его не видела. Она штопала носки и… улыбалась. Адам тихонько попятился, выскользнул из дома в рощицу и спрятался там в своем любимом укромном месте за большим пнем. Он глубоко зарылся в ямку под надежную защиту корней. Адам был так потрясен, словно увидел Алису голой. Он часто и возбужденно дышал. Потому что и впрямь застал Алису в ее наготе — она ведь улыбалась. Как она осмелилась на такое озорство? — недоумевал он. И душа его, всколыхнувшись, потянулась к Алисе страстно и жарко. Он не понимал, что с ним: тоска ребенка, изголодавшегося по ласке, по прикосновениям материнских рук, обнимающих, поглаживающих, укачивающих; неутоленное желание прижаться губами к соску, посидеть на мягких коленях, услышать в родном голосе любовь и сострадание; неясное сладкое томление — все это слилось в объявшем его чувстве, но он этого не понимал, потому что как можно тосковать о том, чего ты не изведал и чего, может быть, не существует вовсе?