- Вот за это... за то, что говорите так хорошо... и нас, женщин, жалеете и уважаете... люди вас еще больше полюбят!.. И ничего для вас не пожалеют... Вы только тех людей послушайте!.. Пушинке на вас не дадут упасть...
Встала, положила ему на плечи руки, в глаза заглянула.
Сильно зажмурился Степан, покачал головой:
- Не так это просто, молодичка. Поверьте мне! Не так это ведется, как ждется... А на ваши добрые слова - и душу не могу открыть, и ласкового слова сказать. И чего хожу к Василине - тоже не скажу. Потому как и сам не знаю. Могу сказать только, что не будь ее на свете, так в поле, к вербе ходил бы.
Молчала Тодоська. Задумалась, сникла.
- Чудной вы... - прошептала немного погодя. - Уж не больны ли... - И добавила будто равнодушно: - Ну, извиняйте... Чего только глупая баба не наплетет шутя - семь верст до небес, да все лесом...
Степан поднялся, взглянул на ее красивое опечаленное лицо, запросто, без стыдливости и без тайного ожидания греха подошел к женщине и поцеловал ее в лоб.
- Как мертвую... Дождалась ласки!..
- А вы хотели любви? Если б вы знали, как трудно любить!.. Прощайте. И можете рассказать Софии. Не боюсь этого. Только еще скажу: ой, трудно любить! И еще скажу: по-настоящему любят только одного и на всю жизнь!
Она не проводила его.
Дома, прежде чем зайти в хату, он наведался в конюшню. Засветил каганец. Бросил охапку сена на решетку, сел в желоб, задумчиво погладил вздрагивающую шею лошади. Выдергивая пучки сена, конь с умно осуждающим удивлением косил на него бриллиантовым глазом. И Степану казалось, что лошади знают о нем больше, чем близкие люди. И пожалуй, сочувствуют ему своим разумным молчанием. И переговариваются между собой коротким сдержанным ржанием, вздохами, кивая умными головами - да, да, ему тяжело, но не нужно беспокоить его человеческими словами, которые и существуют только для того, чтобы скрывать ложь.
Ой, коники мои, коники... ой, коники... коники... ко-о...
И, не таясь перед своими вернейшими друзьями, Степан заплакал и знал, что они его не осудят, не предадут осмеянию. И они действительно делали вид, что не замечают, как горько рыдает человек, который видел полмира, жизнь и смерть. Только сердца их, могучие конские сердца, сжимались от человеческого плача, и им самим хотелось заржать на весь мир о людской боли, но они были вежливы и выдержаны - уважали чужую беду.
Открыла ему Яринка.
Переступив через большое тело Софии на топчане, он осторожно полез на печь.
София уже привыкла, что он избегает ее. И чтобы только дать знать, что она ждет от мужа раскаяния или примирения, сказала ему вслед:
- Возится, как домовой...
Он смолчал. И когда София почти засыпала, сказал отчетливо:
- Был у Тодоськи Кучерявой.
Она даже дыхание затаила. Потом вздохнула тяжело:
- Я так и знала, что у тебя есть полюбовница. Каждую ночь снится небо такое темное-темное, а на нем - и солнце, и луна. Так и думала.
- И еще к другой молодице ходил. Если донесут - верь.
- Господи! Не приведи только, чтоб их было три!
И она замолкла, лежала точно мертвая.
Когда же запели первые петухи, спросила, зная, что он тоже не спит:
- А кто же та - другая? - К Тодоське она, должно быть, не ревновала.
- Одинец Василина.
- Косы рвать? Иль окна бить? Ну, скажи мне на милость.
- Не виновата она ни в чем. Меня сонного можешь зарезать. А ее не тронь.
- Господи, господи! До чего я дожила! Сменять законную жену на какую-то вшивую грязнуху! На помойную лохань! Следовало бы вот встать, да за топор, да отрубить твою дурную голову!..
- Поленишься, - без тени издевки сказал Степан. - И еще скажу тебе, что ходил я туда не целоваться да миловаться, а только душу людскую увидел в ней, и несчастья ее, и беды, а такие люди не пройдут мимо чужой беды. А не то - пошел бы невесть куда, в прорубь, в петлю. Но только говорить тебе это - все равно что горохом об стену.
- Дохлого да убогого выходила, мужем сделала, хозяином. И за все это - такая благодарность?! Чего тебе тут не хватает? Разве что птичьего молока.
- Жизни нет, София, только и всего.
- А какой такой жизни?
- Кто не хочет знать, никогда не дознается.
- Боже, боже!..
София знала, чего ему недостает. Но сейчас даже упрекнуть его не могла - свой брак с ним считала божьим велением. И ни он не мог противиться этому, ни она. И понимала: сейчас нельзя резко отнестись к его причудам.
Она была мудрой и знала, что ее решение должен высказать он сам.
- Так что же будем делать?
- Думай ты.
Так он и должен был ответить. Должен был полагаться на нее во всех случаях жизни.
И она сказала:
- Бог нас соединил, бог и разлучит. И простит тебе господь, а я тоже прощаю. Только поклянись, как перед образами, что ни с кем не будешь меня попирать.
И она во второй раз в жизни почувствовала себя доброй, такой доброй, прямо-таки святой. И, умиленная своей добротой, еле слышно заплакала, но так, чтобы слышал он. И ждала того, что он должен был сказать:
"Ну, хорошо, хорошо!.."
И, ожидая этих его слов, окончательно решила о Яринке: "Нечего больше тянуть. На этой неделе. Господи, благослови!"
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой Иван Иванович не желает добра молодой
чете
Ясная панна Ядвига начала уже забывать о нас. Только и видим ее в школе, когда второпях заканчивает прибирать классы. Некогда и перемолвиться с нею словом - бегает в подоткнутой юбке, в мокрых опорках, с кокетливым веником и тряпкой. Поправляет запястьем свои упругие светлые кудри, которые упрямо вылезают из-под платочка, предупредительно пропускает нас, учителей, - "проше, проше...", осуждающе покачивает головой и смотрит на мальчуганов, нанесших в помещение на сапогах снег. Наполнит еще свежей колодезной водой похожий на приземистого деда с крючковатым носом бак, ополоснет прикованную к нему медную кружку и незаметно исчезнет. И до самого позднего вечера приглядывает за "паном хозяином", Романом Ступой, и за его ребятней. Ночью в ее обязанности входит еще и сторожить в школе, но я давно уже не требую от нее этого послушания, ведь мне и самому нетрудно, выйдя ночью на двор, взглянуть по соседству, целы ли стекла в классах. Да и кто туда полезет? Мел или глобус мужику в хозяйстве без надобности.
Меня не беспокоит, что Ядзя может быть голодной. Она всегда так мало ела, что приходило на ум, не ангел ли она и в самом деле.
Не сказал бы и того, что плакала девушка темными ночами в подушку единственную свою советчицу. Ведь ее не решился бы обидеть даже разбойник-душегуб.
Однако почему же тогда врезались в нетленную ее красу эти морщины от носа к губам?
Печаль по наставнику боевитой азбуки, где вместо "аз" и "буки" "даешь", и "Антанта", и "гады"?
Или тоска по собственной белоликой хатке на солнцепеке с высокими мальвами под окнами?
Или тоска по поцелую влажных губок толстенького сына?
Как-то в воскресенье зашел я в кооператив, взял полбутылки водки и направился к Ступе. Может, в непринужденной беседе за чаркой прояснится мне положение вещей.
На улице стояла оттепель. Чавкала под ногами серо-голубая каша талого снега, в голубых лужах-озерцах купались встопорщенные нахохлившиеся воробьи, звонкая капель очерчивала желтоватыми прямоугольниками хаты и хлевы, человеческие голоса звучали как-то приглушенно, неестественно мягкие, словно из сырой глины. Стволы тополей были темными и скользкими. Стрехи крыш ярко зеленели пушистыми коврами мха.
Идти мне было тяжело не только от одышки, которую я чувствовал из-за влажности, но и от неизъяснимой неприязни к Роману.
Была как раз послеобеденная пора. Окошечки в хате Ступы настолько малы, что беленые стены казались серыми. В хате кисло пахло капустником и кожухами.
Ядзя сидела на лежанке, а вокруг нее сладко спала малышня. Самые счастливые из выводка Ступы положили головки на Ядзины колени.
Ясная панна задумчиво слушала тишину в своей душе. Только руки ее, нежные и умные, поглаживали мягкие одуванчики детских головок.