Выбрать главу

С третьими петухами вскакивала Яринка, горячая не от сна, а от бессонницы. Вся как наболевшая рана: не касайся - больно, но и немая - за нее могли кричать лишь другие. Свекровь тоже стеная сползала с печи, - она была честной рабочей скотинкой и перекладывать всю свою ношу на слабые плечи невестки не хотела.

В одних нижних сорочках становились на колени - громким шепотом, преданно и нелукаво разговаривали с богом - "Отче наш, иже еси на небесех...", - выстреливали непонятные, тяжелые и шелестящие, как птичья дробь, слова, разгоняли ими сон, молча одевались, - свекруха ревниво поглядывала на невесткин живот, будто за несколько недель могло что-то измениться в ее существе, зевала открыто и откровенно, словно приглашая к этому и невестку, плескала из ладоней холодной водой в лицо, небрежно утиралась краем фартука, неодобрительно, но и без осуждения смотрела, как старательно умывается Яринка, - того и гляди сороки унесут! - и так, отдав дань новому дню, вступали в работу.

Мужская половина семьи еще спала.

Кузьма Дмитриевич лежал на топчане, как новорожденный, - большие натруженные руки на животе, отвалившаяся челюсть, почему-то запавшие во сне глаза, рыжеватые усы встопорщились кверху. Рядом с ним - мизинчик Павлик - бронзовая головка с золотыми кудряшками, спокойное, по-детски беззаботное и чистое лицо. На широкой лавке - ничком, с опущенной на пол рукой - мучился, захлебываясь в подушке, одутловатый Тимко. А из комнаты сквозь приоткрытую дверь доносился густой храп Данилы. От него Яринку пробирала дрожь. Данько будет спать дольше всех. Его не станет будить мать - жалея за ночные труды, отец же просто побоится: сын в раздражении начнет кричать будто спросонок, оскорблять, а ты кумекай, стоит ли гневаться на сонного...

Да, Данилу мать пожалеет. Но ни Данько, ни свекруха не пожалеют Яринку. Ведь и себя свекруха не жалеет. И ни одну женщину не пожалеет она за всю жизнь. Можно пожалеть разве что непомолвленную дивчину. Она еще может поверить в добрый мир, в искреннюю ласку...

Казалось - Яринка ко всему постепенно привыкает. И к своей постоянной - так и сводит челюсти от зевоты - бессоннице, и к тяжкой спина трещит - работе, и даже к новой, докучливой и ненавистной обязанности покоряться Данилиной грубой силе по ночам. Ко всему постепенно привыкала, чтобы не терять надежды - все должно измениться. Это лишь временно несет она свое тяжкое послушание - за радости свадьбы, за ту зависть, которую чувствовали к ней подруги, за познание недозволенного, думалось, чего-то неимоверно прекрасного, а оказалось - отвратительной пытки.

А потом - что же?..

Она и сама не знала, но, чтобы не умереть, ждала того, что должно было прийти на смену ее сегодняшнему бремени.

Это должно быть чем-то долгожданным и светлым, как пасха. Этого можно было ждать годами, но оно могло открыться и в любой миг. Так вот: широко растворятся двери и вспыхнет такой яркий - со звоном - свет, от которого рыдания сотрясут ей плечи, - последние - радостные! - слезы в ее жизни!..

И в этом свете появится он. Тихий парубок Павло из Половцев. С которым не сблизилась, не познакомилась, спасла от издевательств парубков и... оставила навсегда.

Может, во имя его красоты, его боязливой кротости работает она в чужом хозяйстве (а ее никто и не уверял, что оно не чужое), отдает свое тело не любви, а поруганию. Во имя его красоты, любуясь ею в чистых мыслях своих и во сне, теряла уважение даже к собственному телу, ведь здесь, у чужих людей, она, опрятная, как лебедка, не имела возможности хотя бы искупаться.

Во имя восхищения и веры в красоту, ожидания красоты она утратила даже песню - горлышко ее соловьиное пересыхало от напряжения в чужой работе.

Во имя этой невиданной любви, которая должна была прийти, она, чтобы не умереть, обязана была любить и действительно любила чужих людей, которым досталась, как вещь, к тому же на даровщинку, как подарок по пьянке.

Любила свекра и рада была услужить ему, - он будто бы стеснялся ее, как царевны, отданной за какую-то провинность в наймички. Он еще не привык к ней, вроде как не верил, что она приживется в его доме. Точно так же, как не верил Кузьма Дмитриевич когда-то, что богатая балановского рода девка, теперешняя его жена, станет жить с ним: только потому и согласились Баланы отдать дочку за него, наймита, что был неистов в работе, терпелив и неутомим, как вол.

Кузьма Дмитриевич только покряхтывал, как бы в бессловесной благодарности за Яринкину предупредительность, - хвалить в хозяйстве считал неуместным: взбредет в голову невестке что-нибудь, зазнается, а там недалеко и до нерадивости.

Угождала Яринка маленькому Павлику: ей нравился он - хорошенькое, как глазированное, личико, между зубами щербинка, смешно так шепелявит, рассудительный и умный. И ее совсем не задевало, что мальчик относился к ней как-то свысока, пожалуй, немного презрительно. И она понимала: Павлик хорошо чувствует небольшую разницу в их возрасте и охотно бы играл с нею, как и она с ним, но между ними уже стала высокая стена семейных отношений: деверь - невестка, и это сердило Павлика, а отсюда и это покрикивание, деланная придирчивость.

- Ярина! Эй, давай-ка поесть! - это с порога Павлик, переваливаясь к столу, и Яринка летала, как ласточка возле ненасытных своих птенцов.

От сурового густого голоса свекрухи Яринка напрягалась, как струна. Словно тумака ожидала в спину и, не дождавшись, облегченно вздыхала, благодарная за то, что ее так легко простили. А в чем была ее вина, не знала и сама. Возможно, в том, что родилась на свет такая худенькая и гибкая - как упрек дубовой силе и фигуре старой Титаренчихи.

Яринке часто казалось, будто видела где-то свекруху - то ли в тревожном сне или, может, на какой-то иконе - черноликую суровую святую. И в своем справедливом гневе она не накажет Яринку только потому, что та никогда не осмелится ее прогневить.

Любила и Данилу, мужа своего. Старалась не замечать его недостатков, иначе они могли бы вызвать только ненависть: его деревянный смешок, жестокость его - ни за что пинал ногой кота, бедняга вякал от боли, наглость - грубил отцу, гаркал на обоих братьев, его мужскую ненасытность, от которой Яринка часто беззвучно плакала. Любила его, или так ей казалось, чтоб не спугнул настоящую любовь, чтоб могла дождаться ее Яринка хотя бы и через десять лет!

Любила даже мешковатого Тимко, который топтался вокруг нее, как бодливый бычок-годовик, сопел, фыркал, томился, казалось, покушался на нее своей дурной силой. Да, и этого она любила, хотя и побаивалась.

Любила и ученого Андрюшку. Тот словно обнюхивал ее маленьким курносым носиком, будто зачаровывал сверкающими стеклышками пенсне. Был очень застенчивым, называл ее сестрицей, подходил к ней почтительно и крадучись, как ласковый кот. Из деверей этот был ей более всех по сердцу, и если бы она была незамужней, то, верно, наиболее свободно чувствовала бы себя именно с ним. Может, шептались бы, может, стали бы товарищами, может, по-дружески подтрунивала бы над ним.

Так вот любовью, которую сама себе выдумала, спасалась эта чистая душа от неосознанной тоски, от страха, от отчаяния, а может, и от петли.

От своего великого потрясения Яринка утратила чувство времени. Будто бы не несколько недель, а уже целую жизнь прожила она на какой-то шумной ярмарке в ожидании - когда же наконец домой?..

Впрочем, теперь уже и родного дома у нее не было. Где-то в глубине души не осталось уже и прежней любви к матери. Мало того, даже злилась за ту перемену, которая произошла в ее, Яринкиной жизни. Отчима она уважала и как-то робко любила, но и ему не могла простить, что он не заступился за нее, не спас. Не было у нее где и поплакать, вряд ли и родная хата осушит ее слезы.

Порой она и укоряла самое себя за неверность чужому дому. Ведь все так живут, и никто не надеется уйти от своей судьбы. А она, Яринка, была такой непокорной - даже в своей покорности!..