Выбрать главу

И ей, отрезанной от всего светлого мира, дышали в лицо предстоящие дни вчерашним холодом, старой болью. Теснились за нею тени - все осмеянные судьбой, униженные девчушки, которые стали женами, матерями-богородицами и потеряли на свете все, не получив от жизни ни царствования, ни блеска княжеского ("молодые князь и княгиня!"), ни величия, ни даже маленькой человеческой любви. Теснились вокруг нее песни, похожие на красивых и нарядных девушек, такие голосистые и нежные, что становилось больно неужели и их обманут?..

Так и жила.

Любили ли ее?

Она об этом не ведала. Да и в своем ожидании любви, что должна прийти, не очень-то стремилась знать, любят ли ее в этом доме.

А принимали ли тут ее приязнь?

И этого она не знала. Но вскоре узнала.

В темных сенях подстерег ее как-то Тимко. Тихо кряхтя, клешнями своими лазал по телу, сжимал до боли груди, сопел и, словно оправдываясь, чуть подхихикивал. От неожиданности Яринка поначалу не в состоянии была даже голос подать. Потом ей стало неимоверно противно и страшно и она завизжала что есть духу.

В сени выскочил Данько и, разглядев их обоих у стены, дернул Яринку за руку, крутанул вокруг себя и втолкнул в хату.

- Так-то ты, растрепа?! - прошипел почти с веселой усмешкой.

Содрал с головы платок, закрутил на руку косу и начал бить кулаком куда придется и так жестоко, что у Яринки сразу перехватило дыхание. Она лишь стонала утробно.

Кузьма Дмитриевич кинулся разнять, но старуха преградила ему дорогу.

- Оставь, - прогнусавила густым голосом. - Она жинка, он муж, нехай учит.

Прекратила науку старуха лишь тогда, как стал Данько пинать жену сапогами.

- Да ладно тебе! Еще печенки отобьешь! Глянь, еще рассыплется...

Данько послушался, попятился со сжатыми кулаками, не сводя взгляда с распластанной неподвижной фигуры.

- Ишь! Ишь! - злился он. - Вон какая! - Смотрел на мать, словно обвинял и ее.

- Да никак Тимко шутковал... - равнодушно сказала Титаренчиха. - А все одно бабу учить надобно... За битого двух небитых дают.

Она неторопливо набрала из кадки воды и брызнула изо рта на невестку.

Яринка открыла глаза, застонала.

- Вставай уже, - вздохнула старуха. - Подрались и помиритесь. Бог велит в согласии жить. И нехай жена да убоится мужа своего. А не то как жить?..

Она легко, как малого ребенка, взяла невестку на руки и положила на лавку.

- Дай ей подушку, Даня... Ой беда мне с вами!.. - И не произнесла больше ни слова. Оперлась на лежанку и долго стояла так, о чем-то думая.

А Яринка, у которой все тело гудело от побоев, бесслезно плакала и мысленно голосила: "Ой, на кого ж ты меня покинул? - словно упрекала мертвого. - Ой, когда ж я тебя дождусь, заступник мой, орел сизокрылый? потому что хотела видеть свою будущую любовь именно такой. И клялась ему и самой себе: - Все стерплю, все приму, только бы вороги не разлучали меня с тобой!.."

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович рассказывает о

спартанском воспитании невесток и о сильной метели

Отпустили жгучие морозы. Как-то дня два кряду бесновалось воронье. Как гречишная полова в водовороте, кружились тысячи крикливых птиц в серо-зеленоватом небе, усаживались на гибкие ветви тополей, покачивались, сохраняя равновесие распушенными хвостами, взлетали вновь, кружили и кружили, и от созерцания этого дикого вращения казалось: дюжие парубки взялись завертеть всю землю в ледяной карусели.

Зима испускала дух. Проступали на дорогах серо-желтые полосы от полозьев, снег не скрипел, а только шуршал. Слегка горьковато пахла молоденькая кора на потемневших от оттепели вербах. Дымы стелились над крышами, сползали на землю и, тихонько покачиваясь, таяли на ветру. В хлевах мычали коровы - в дурманящую темень хлевов сквозь щели доносились неуловимые запахи грядущей весны.

Я люблю эту пору. В ней - неясные чаяния и надежды. Все сковано льдом, зажато в железные тиски холода, но уже незримо и безудержно, наперекор ощутимой силе зимы, наперекор страху перед не изведанными еще стужами и лютыми ветрами, земля, стеная от боли, готовится сбросить с себя смирительную рубашку ледяного омертвения.

Зима мало привносит впечатлений в человеческую душу. И запоминается она разве что событиями: вон тот родился в студеную пору - после крещения чихал, вон тот помер - проклинали могильщики, пока долбили яму, вон тот пьяным валялся на дороге, взял да примерз к земле... А какие цвета окружающего зимнего мира радуют человеческую душу, об этом не сказано ни в одной песне. Не сложено песен про зиму.

Потому и эту зиму тысяча девятьсот двадцать третьего года описываю так: снег да снег. Только знай пробивай дороги.

Длинной извилистой тропинкой идем мы с женою на пруд. На плечах у меня коромысло, а на нем навешено выстиранное белье - Евфросиния Петровна будет полоскать его в проруби. Жена использует меня как дешевую рабочую силу, вернее, как вьючного осла. Но нам, мужчинам, приятно чувствовать себя ослами - за это нас жены хвалят.

Вот так идем мы: впереди я, за мною мой любимый погонщик - говорит о домашних делах. Вдруг видим - Титаренковым огородом, сгибаясь под ношей, направляется к пруду Яринка Титаренчиха, а за нею - ее свекруха.

У колеи мы сошлись, поздоровались.

- Дай боже! - гнусавит старуха.

- Дай боже! - пропел вслед и худенький ребятенок, которого мы с женой учили здороваться попросту: "Добрый день!"

Яринка очень похудела. Верно, здорово достается ей в том раю, куда так торопятся все девчата... Большие продолговатые глаза юной женщины светятся искренней приязнью и даже гордостью: она уже знает себе цену, выросла в собственных глазах - большой работой, новыми, взрослыми заботами, познанием освященных тайн.

Она, видимо, знает, что я о ней думаю. Смущается, но горделиво, до определенной грани; за той гранью - уверенность, что все идет хорошо: вот играла в песочке, подрастала, подчинялась всем взрослым, а как ступила на рушник - стала полноправной, может даже пререкаться со старшими, и никто за это не осудит, не рассердится. Вот так неожиданно каторга брачной жизни придала ей достоинство.

Все идет, как и тысячи лет назад. Но не радует меня метаморфоза, что произошла с девушкой. Лучше бы она оставалась тем милым ребенком, какой я ее знал. Только бы на несколько лет дольше продлилось ее счастливое бесправье...

Прорубь для полоскания была вырублена широкая - сажени четыре, не было споров из-за места.

Старшая Титаренчиха села на груду мокрого белья и, кряхтя, стащила сапоги.

- Вроде бы и поубавился мороз, а попервоначалу-то холодно, - сказала она, переминаясь с ноги на ногу. - А все старость... - Ступни у нее были плоские и растоптанные, с большими шишками на суставах пальцев. Сапоги Титаренчиха поставила подальше от проруби, чтобы не забрызгать. Разувайся и ты, Ярина, а то вмиг сапога промочишь... Теперь кожи не накупишься.

- Да что вы, Палажка, сдурели, - вмешался я, - она же простудится!

- Ничого с нею не станется до самой смерти! Что ома, ребенок?.. Замужняя, поди! Ни к чему ей панские причуды!

- А как же, - произнесла Яринка. - Я уже замужняя. А кожа теперь дорогая! - И молодичка, танцуя на одной ноге, тоже разулась.

Каково было ей ступать босыми ногами по льду - я понял по тому, как она зашипела тихонько, втягивая воздух. Однако храбрость рачительной хозяйки превозмогла стужу.

- Ой, дурные, ну и дурные люди! - схватился я за голову. - И кто только вас образумит?!

Евфросиния Петровна сердито буркнула - а тебе-то что? - и я, постанывая, как от зубной боли, начал расхаживать позади нее. А женщины спокойненько принялись полоскать. Кружили в воде свитыми в трубку полотнищами, расправляли их, хлопали по воде, выбивали вальками на льду. Вода тоненькими широкими язычками лизала им ноги. Одна только моя жена не жалела сапог. Не обращала внимания она и на то, что босые ноги Палажки Титаренчихи приобрели молочный цвет, а у Яринки - свекольный. Евфросиния Петровна оживленно разговаривала с обеими женщинами, и ее вовсе не тревожило мое возмущение.