Николсон был глубоко погружен в тяжелый беспробудный сон. Он мог бы проспать еще много часов и спал бы, если бы ему была дана такая возможность. Проснулся он не сам. Его разбудил резкий толчок, боль от которого проникла в затуманенный сном мозг. Холодная неизвестная боль пронзила кожу, острая, тяжелая боль у горла. Он проснулся и почувствовал у своего горла японский штык.
Длинный, острый и отвратительный на вид штык, смазанный маслом, зловеще светился в мерцающем огне. С расстояния нескольких сантиметров он казался огромным, словно металлическая траншея. В еще не отошедшей от сна голове Николсона промелькнули кошмарные видения убийств и массовых захоронений. Промелькнули и тут же исчезли. Он с болезненным удивлением проследил за блестящей длиной штыка, увидел дуло винтовки в бронзовой руке, опустившей ее вниз, разглядел спусковой крючок, магазин и деревянный приклад. И другую бронзовую руку. Затем увидел серо-зеленую форму, лицо под кепкой и растянутые в животном оскале ненависти и ожидания губы. Этот злобный оскал хорошо сочетался с кровожадными маленькими свинячьими глазками. Когда японец увидел, что Николсон смотрит на него, то осклабился еще больше, обнажив длинные свирепые клыки. Он надавил на приклад винтовки, и кончик штыка проткнул кожу на горле Николсона. Огни в хижине как будто мигнули и стали тусклее.
Прошли мгновения, и зрение стало постепенно возвращаться к нему. Японец, судя по мечу на поясе офицер, оставался недвижим, и штык по-прежнему упирался Николсону в горло. Медленно, стараясь не двинуть головой и шеей даже на миллиметр, Николсон обвел глазами хижину. К горлу подступила тошнота, но не от горечи и безнадежности, а от почти физического прилива отчаяния. Его охранник был в хижине не единственным. Их было не меньше десятка, у всех винтовки с примкнутыми штыками, и все штыки и винтовки направлены на спящих мужчин и женщин. Что-то тревожное и зловещее было в их молчании и неподвижности. «Неужели их всех убьют прямо во сне?» — мелькнуло в голове Николсона, но тут нависший над ним японец прервал многозначительное молчание:
— Это и есть свинья, о которой ты говорил? — Он бегло говорил по-английски, слишком правильно строя фразы, как это свойственно людям, изучавшим язык не в англоязычной среде. — Это их руководитель?
— Это он, Николсон, — произнес Телак, тенью выступивший из дверей. Его голос звучал глухо и равнодушно. — Он старший группы.
— Это так? Говори, ты, английская свинья. — Офицер подкрепил свое требование еще одним тычком в горло Николсона, и тот почувствовал, как кровь медленно и горячо потекла по воротнику рубашки.
Первым его побуждением было сказать, что командиром является капитан Файндхорн, но инстинкт подсказал ему, что положение командира сразу же ухудшится. Капитан Файндхорн находился не в том состоянии, чтобы вынести еще какое-то наказание, даже один удар может его лишить жизни.
— Да, я командир. — Собственный голос показался ему слабым и хриплым. Он посмотрел на штык, попытался прикинуть, можно ли отбросить его в сторону, и понял, что все безнадежно. Даже если бы ему это удалось, в хижине находились и другие японцы, готовые его пристрелить. — Уберите эту чертову штуку от моей шеи.
— Ах, конечно! Как это я забыл! — Офицер убрал штык, сделал шаг назад и со злобой ударил Николсона в бок, прямо над почками. — Капитан Ямата к вашим услугам! — прошипел он сладким голосом. — Офицер его императорского величества японской армии. Будьте осторожны, если в будущем придется говорить с японским офицером. Встань, свинья! — вдруг закричал он. — Всем встать!
Медленно, с посеревшим лицом Николсон поднялся на ноги. Все остальные в хижине, еще не придя в себя после тяжелого сна, тоже вставали, почти не понимая происходящего. Тех, кто делал это слишком медленно из-за болезни или тяжелых ран, грубо ставили на ноги, не обращая внимания на стоны и крики, и гнали к двери. Николсон видел, как грубо обошлись с Гудрун Драчман: когда она наклонилась, чтобы взять спящего Питера на руки, охранник дернул обоих вперед с такой силой, что едва не вывихнул девушке руку. Она вскрикнула от острой боли, но сразу прикусила губу и умолкла. Несмотря на всю свою боль и отчаяние, Николсон восхищался этой девушкой. С каким терпением и мужеством, с какой самоотверженной преданностью ухаживала она за малышом все эти долгие дни и бесконечные ночи! И вот сейчас, глядя на нее, его внезапно охватило всепоглощающее чувство жалости, понимание, что он готов сделать все от него зависящее, чтобы спасти девушку от дальнейших мучений и боли. Он вынужден был признаться себе, что такого чувства не испытывал ни к кому, кроме Кэролайн. Он знал Гудрун всего каких-то десять дней, но узнал лучше, чем многих своих друзей за всю жизнь. Глубина и череда страданий за прошедшие дни жестоко и откровенно, со всей четкостью высветили недостатки и достоинства каждого человека, его пороки и добродетели, которые в другой обстановке могли бы оставаться скрытыми или спящими долгие годы. Но враждебная атмосфера, лишения становились своеобразным катализатором, ускорявшим и безошибочно выявлявшим все самое лучшее и самое худшее. И из горнила боли, страданий и жестоких испытаний Гудрун, как и Маккиннон, вышла без единого пятнышка. На какой-то миг Николсон забыл, где он находится, забыл, какое горькое и пустое будущее их ждет, и опять взглянул на девушку, впервые поняв, что намеренно обманывал себя. Это была не жалость, не простое сочувствие к девушке со шрамом, с затаенной улыбкой и кожей, подобной розе в сумерках, девушке с синими глазами северных морей. И даже если поначалу это чувство было жалостью, то оно давно переросло в нечто другое. Николсон медленно покачал головой и улыбнулся про себя, но тут же застонал от боли, когда Ямата ударил его прикладом между лопаток, подгоняя к двери.