– Приведет жильцов – получит процент, – сказал Алан с таким невозмутимым лицом, что Скотт не понял, шутит он или нет.
Подошла официантка, и Бенчли, не открывая меню, заказал морского окуня с лимоном, а на гарнир – пюре и кукурузу. Скотт смотрел, как Бенчли уминает свою порцию, а сам довольствовался одним только сэндвичем, да и тот был сухим.
Покончив с обедом, Бенчли пригладил усы и отодвинул стул:
– Прошу прощения, вынужден вас покинуть. Надо помочь одному храброму воину.
– Терракотовому воину, – подсказал Алан, намекая на то, как долго уже простаивает знаменитая армия Бенчли.
– Время берет свое – солдаты то и дело падают, – съязвила Дотти. – Так поговаривают.
– Не слышал ничего об этом, – сказал Бенчли. – Но если что, Алан, ты узнаешь первым.
После обеда Скотт продолжил чтение Конрада, однако из головы все не выходил Эрнест: интересно, как пройдет их встреча? Ему льстила мысль о том, что Хемингуэй им интересовался. Сам же он полагал, что искренне восхищается талантом друга и совсем не завидует его успеху. Всю жизнь его тянуло к великим, и он надеялся, что однажды займет среди них свое место – следовало лишь трудиться в поте лица. И все же временами Скотт не верил, что достоин быть в их числе. Хотя, если уж сам Хемингуэй считался его другом и соперником, значит, и он не был бездарностью, как ему иногда казалось. Что же касалось Эрнеста, то Скотт не сомневался в его гениальности, просто не был уверен, что тот правильно распоряжается своим талантом. И надеялся, что и Эрнест думает о нем так же.
Даже шумная вентиляция не помешала «Ностромо» нагнать сон на Скотта, и он решил выпить колы и прогуляться за ворота к магазину. Волны зноя, разливавшиеся по трамвайным путям и дороге, вызвали в его памяти Монтгомери, с его ставнями на окнах и темными тенями деревьев. По вечерам Скотт расстегивал верхнюю пуговицу лейтенантского мундира и отправлялся на танцы, где местные красавицы выбирали себе кавалеров из молодых офицеров и под разноцветными фонариками танцевали с ними, прижимаясь так близко, что нежный аромат духов напоминал о себе даже на утреннем построении. Конечно, как и любой молодой человек, Скотт всегда хотел, чтобы предпочтение отдавали ему…
Интересно, в какой момент в нем умер романтик?
Скотт пробирался по жаре через высокую траву, прекрасно осознавая, что кто-нибудь сейчас наверняка наблюдает за ним с четвертого или пятого этажа «Железного легкого» – многим было любопытно, выйдет ли он из магазина с бутылкой.
Словно в ответ на эти мысли, в поле его зрения попал уже знакомый дымчатый кот, который, сидя на подоконнике, следил за ним равнодушным взглядом.
– И вам доброго дня, Мистер Иту. Согласен, жарковато сегодня, – проговорил Скотт, проходя мимо.
В магазине он сразу заметил «Гордонс» – свой любимый джин, – однако взял лишь колу и плитку шоколада «Херши». Цены здесь кусались – ничего удивительного, ведь магазинчик располагался в удобном месте, прямо у ворот.
Заплатив, Скотт отказался от пакета и, держа содовую на виду в знак безупречного поведения, пошел обратно вдоль трамвайных путей.
Шоколад и кола помогли ему пережить остаток дня. В тишине прохладного кабинета он набросал рассказ о полузащитнике, который, выйдя наконец со скамейки запасных, провалил важный матч и стал изгоем всего студенческого городка. История была самая обычная – ничего выдающегося, но Скотту было приятно заняться делом (к шести вечера, когда звонок объявил о конце рабочего дня, на его столе лежали четыре полноценные страницы). Однако еще приятнее была мысль, что сегодня он заработал две сотни долларов.
Перед уходом Скотт попрощался с Эдди, Дотти, Аланом и Оппи и, влившись в поток рабочих и статистов, побрел по центральной аллее к воротам. Студия стремительно пустела, будто город при эвакуации. Чем дальше он шел, тем меньше людей встречал. Наконец, повернув на пятую аллею и пройдя под водонапорной башней, он остался совсем один. Над дверью одиннадцатого павильона горела красная лампочка, возвещавшая о том, что здесь творят сказку и посторонним вход сюда воспрещен, а на грифельной доске, рядом, значилось имя режиссера картины – некоего Бевинса. Что именно здесь снимали, Скотт так и не понял, но наверняка это была какая-то второсортная мелодрама. Съемки и сейчас производили на него впечатление сказки и вызывали ни с чем не сравнимое чувство, которое возникало разве что еще только на Бродвее. Здесь не просто соединялись красота и деньги. Его оплакиваемый покойный покровитель, Тальберг, знал нечто, о чем ныне здравствующий Л. Б. Майер даже не имел понятия. Вне всякого сомнения, в фильмах – в лучших из них, – как и в лучших произведениях литературы, превыше всего он ценил полноту жизни. Скотт дважды путешествовал на Запад, но тогда он не мог еще уловить эту истину. Теперь же, стоя перед закрытым павильоном, он решил для себя, что о времени, проведенном здесь, будет думать как о перспективе, а не как о ссылке.