Подошла пора прощания со Сторожевой. Михаил чувствовал это уходящее лето как свое последнее лето на воле, как последнее лето своей молодости, которое судьба милостиво позволила ему прожить в родных местах. Есть, всегда есть предел везению, сопутствующему порой человеку, и приближенно этого предела человек ощущает заранее, особенно это остро тогда, когда сам живет словно бы на острие…
Родителям захотелось проводить Михаила до Баталпашинска. Нашли повод — первый после жнитва базар, на который в Баталпашинск всегда съезжается особенно много пароду. Обычно казаки Сторожевой, да и других станиц, отправляются на этот базар целыми обозами.
Накануне отъезда снова натащило туч, и к вечеру разошелся дождь. Михаил в сумерках сидел у распахнутого окна в родительской комнате. Старики возились во дворе, при скотине. Ему было слышно сквозь слабый шум дождя, как покрикивала мать на коров, которых собиралась доить, как натужно покашливал отец, в последнее время не вынимавший трубку изо рта.
Слушая эти покашливания, Михаил подумал вдруг о том, что отец так и не завел с ним разговора, которым явно мучался давно, наверное задолго до его приезда. За последние дни столько раз случалось перехватывать его вроде бы вопрошающие о чем-то взгляды…
За окном заметпо подгущало. Дождевой шум усилился.
On накатывал волнами на станицу вместе с широкими порывами ветра. Дождь-косохлест колотил по подоконнику, влажные вихри вместе с брызгами обдавали лицо Михаила, но он не закрывал окна: такой свежестью дышала на него эта вечерняя непогода, будто наносило на него ее сильные выдохи из какого-то вечно свежего и юного запредельного мира.
Давно ли он сидел у этого окна, жмурясь от золотого закатного света, ощущая радость возвращения в родной дом, в родную станицу?.. И вот — этот, последний, вечер, залитый, заплесканный разошедшимся дождем… Вроде бы сама погода умеет быть соучастницей того, что происходит в душе человеческой…
Бесшумно ступая па пятки своих сыромятных чувяк, вошел отец со двора, прикрыл за собой дверь. Михаил повернулся к нему.
— Вой как размокропогодилось-то! — сказал отец.
— Да… — Михаил кивнул, подумав, что не о погоде пришел отец поговорить. Торопливо сказал: — Испортит дорогу-то. Может, не ездить бы вам на базар?
— Дождь-то с ветром! Ночью, я думаю, проведрится…
Отец придвинул к себе табурет, сел на него как-то бочком, будто какой-нибудь посторонний человек, лишь на минутку заглянувший в эту комнату. Помолчав, приступил к тому, ради чего и улучил время, застав Михаила одиноко сидящим у окна.
— Я вот чего все собираюсь тебе сказать… Ты того… Ты теперь, стало быть, отучился, теперь тебе надо на твердые ноги становиться!.. Так ли я говорю-то?.. — Он неуверенно посмотрел на Михаила. Тот пожал плечами.
— Мать вон толкует: жениться бы тебе надо… Двадцать пять уж годков… Да… семью свою заводить пора. Своим умом жить…
— Так своим и живу… — Михаил улыбнулся.
— Нет! Не скажи!.. — отец покачал головой. — Ежели бы своим, так этово не было бы… Смутьяны тебя там всякие с пути истинного сбивают! Ведь мне теперь моему начальству и на глаза невозможно показаться… Все был в почете и в уважении, а ныне вот, но твоей милости — не в чести! Ведь уж три раза имел о тебе разговор со своим начальством в Баталпашинске! Это как, по-твоему?! В мои-то годы! Такой позор!.. — Он посидел в молчании, ожидая, что скажет на все это Михаил. Не дождавшись никаких слов, хлопнул себя по коленям: — И надо было мне тогда послушаться вас с матерью! «Институт! Институт!.. Хочу учиться!..» Вот и надо было учиться, а не смутьянством заниматься!..
Михаил, насупившись, смотрел в распахнутое окно, в дождевую шумящую мглу. Все, что говорил теперь отец, ему было наперед известно. Разговор этот не в первый раз был затеян. И после того, как его лишили стипендии в восемьдесят восьмом году, и после того, как это случилось с ним во второй раз, в прошлом году. В каждый его летний приезд домой отец заводил этот разговор. Все эти слова повторялись и в письмах…
— Так что вот давай теперь — берись за ум, устраивайся на службу, служи честно-благородно!.. — наставлял отец. — Чтоб нам с матерью, при нашей старости, не переживать за тебя!.. А то ведь такие «игрушки» плохо могут кончиться!.. Хорошенько подумай об этом! Вон братья у тебя и зятья: служат — любо-дорого! Краснеть за них не приходится!.. А тебе вот и диплома-то при окончании твоего института в руки не дали!..
Михаил резко глянул на отца при этих словах: откуда тот знает, неужели Яков проговорился?! Сам-то он ничего не говорил об этом родителям. Тут же получил разъяснение:
Баталпашинский наш атаман перед твоим приездом был у нас, в Сторожевой, специально со мной об этом деле вел разговор. Крепко мне наказывал — как следует потолковать с тобой! Мол, от института твоего вместе с дипломом бумага специальная пришла, в которой прямо пишут о твоей неблагонадежности…
«Вот, стало быть, как надо было понимать любезность нашего атамана, — усмехнулся про себя Михаил. — Сам до такого разговора не опустился, заранее переложил все на отца, мол, тот, как верный слуга царя и отечества, постарается «полечить» своего блудного сына «домашним способом», так сказать…»
— Не надо об этом, — тихо, но твердо сказал он вдруг, — не надо, а то мы поссоримся перед самым отъездом…
Отец в растерянности посмотрел на него, вроде бы но сразу поняв сказанное, тут же резко поднялся, крякнул, покачал головой:
— Вот, стало быть, как… Стало быть, отца и слушать не хочешь!.. Да-а… Ты, Михаила, всегда был несворотливый… Ну, как хочешь! Мое дело, мой долг — предупредить тебя!.. А уж ты теперь — смотри!.. Не пришлось бы потом пожалеть, что не послушался доброго родительского совета!..
С этими словами он вышел, крепко хлопнув дверью.
Больше они к этому разговору не возвращались ни в Сторожевой, ни в Баталпашинске. И при самом прощании отец ни словом не обмолвился об этом, будто и не было меж ними такого разговора.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Сентябрьская рассветная Москва встретила Михаила той особенной прозрачностью и тонкой остротой воздуха, той особенной, словно бы подщелкнутой, бодростью, какая обычно и бывает в средней полосе ранней осенью, в ранние утренние часы, при первых похолоданиях. Солнца еще не было видно, но его розоватый свет уже поджигал золоченые луковки церквей.
Сдав на вокзале чемодан в багажную камеру, Михаил налегке отправился на квартиру Кашинского, надеясь, что в такую рань тот еще никуда не мог уйти.
Извозчика нанимать не стал: ехать предстояло далековато, на извозчике — накладно. Расспросил прохожего, коренного москвича, как добраться до Ново-Девичьего монастыря, неподалеку от которого, в Саввинском переулке, Кашинский снимал квартиру. Прохожий объяснил: надо дойти до Таганской площади, сесть там на конку, которая идет в Замоскворечье, она и докатит, куда надо, — к самому Ново-Девичьему.
Москва между тем жила уже по-дневному. По булыжной мостовой вовсю гремели колеса, слышались протяжные голоса разносчиков. Навстречу Михаилу вынесло бодрый слаженный топот: рота солдат направлялась, видимо, на строевые учения…
«Куда ни приеду в последнее время, все на «государево воинство» натыкаюсь… — Михаил усмехнулся, глядя на солдат, старательно печатающих шаг. — Этакая демонстрация силы: мол, почувствуй и вострепещи!..»
Взгляд его неожиданно остановился на желтых кронах лип, целой куртиной росших перед чистеньким каменным зданием, мимо которого он шел. Что-то царственное, величествешю-парадное было в их утренней дремучести и дремности, в парчовой тяжести их листвы. Всходящее солнце озарило их верхушки, и это еще более усилило случайное, мимоходное впечатление.
Дойдя до остановки конки на Таганской площади, Михаил вошел в подкативший тут же вагон. Ехать было далековато. Он поднялся по винтовой лестнице на империал конки: сверху обзор лучше.