ГЛАВА ШЕСТАЯ
Из Баталпашинска выехали перед самым восходом солнца. Его верхний, сразу же ярко засиявший краешек Михаил и Яков увидели на востоке, едва поднялись, переправившись через Кубань, на левый берег. Здесь остановили коней, оглянулись. Гавриил, провожавший братьев до реки на коне своего денщика, помахал им, крикнул еще раз «счастливый путь!», и они пустили коней рысью, более не оглядываясь.
Путь от Баталпашинска до Сторожевой Михаилу хорошо знаком. Сначала прямо на запад — до местечка Бесленей на Большом Зеленчуке, затем — на юг, через станицу Исправную, вдоль Большого Зеленчука.
Михаил быстро освоился в седле: крепко усвоенное с детства, в ранней юности, остается с человеком на всю жизнь. Верхом ему не приходилось ездить давно, и теперь он испытывал чуть ли не мальчишескую радость. Да и само это утро было таким чутким и чистым, так звонко раздавался в нем цокот копыт, такой свежестью овевало на быстром движении лицо, что он готов был счастливо смеяться на скаку и все поглядывал в сторону снеговых далеких гор, сияющих в лучах едва взошедшего солнца своими розоватыми вершинами…
Была у него такая игра когда-то. В воображении. Была той самой осенью, когда он остался при родителях один, когда и младшую из сестер — Дуню выдали замуж. Уже оголились сады, окружающие Сторожевую, и воздух был холоден и свеж, и окружавшие станицу лесистые горы после захода солнца окутывались темной холодной синевой — предвестницей первых студеных дней. В такие вечера он спускался к Кяфару, бегущему за земляным оборонительным валом, проходящим через родное подворье, и там, у воды, представлял себя всадником, одиноко едущим по горам. Суровым, сильным человеком. За плечами — длинное ружье, заложенное в бурочный чехол, у пояса — широкий кинжал и пистолеты. Он едет один, смелый и вольный, под ним пофыркивает горячий верный конь, кровный шавлох. Он едет в сторону тех вон самых далеких гор, манивших его с раннего детства. Он слышал, что за теми горами лежит Черное море, которое вовсе не черное, а яркое, бирюзовое, все в веселых огнях, в радостном блеске. Это море сколько раз представлялось, воображалось ему! Когда он заговаривал со взрослыми о том, можно ли доехать до далеких снеговых гор, те отвечали, что, если одному ехать, живому не бывать, что горцы, хоть и считаются замиренными, своего случая не упустят… Сколько раз, глядя на шумящий меж камней Кяфар, он испытывал к нему чуть ли не зависть: ведь тот свободно, не зная никакого страха, бежит себе среди темных лесистых гор, на север, к их станице, и дальше — до слияния с Большим Зеленчуком…
Дорога слегка забирала к югу. Яков в молчании ехал впереди, сидел ссутуленно, наклоивв голову, может быть и дремал. Поспать им пришлось совсем мало…
Кони незаметно перешли с рыси на шаг. Начиналась жара. Струи нагретого у земли воздуха, будто какие-нибудь хрустальные клубящиеся пряди, подрагивали вокруг. Пыльная, хорошо наезженная дорога, обрамленная с двух сторон густыми зарослями ив, акаций, кустами дикого терновника, была пуста. В стороне проплывали одинокие базальтовые глыбы. На некоторых из них недвижимо сидели орлы. Небо было без единого облачка. Михаил глубоко вдыхал чистый горный воздух, напитанный теплом и пьянящими запахами летней земли. И вдруг — будто странное внезапное помрачнение нашло на все вокруг и на него самого… Опять, как и накануне, помнилось: со всем этим, южным, родным, ему предстоит расстаться надолго, может быть навсегда… Даже ознобно вздрогнулось.
Вскоре они остановились у брода через Малый Зеленчук. Надо было переправляться на другой берег.
Пожмурившись на жадно плещущиеся мутные воды реки, Яков поскреб в затылке, покосился на Михаила:
— Жара… Снега в горах сильно тают… Пожалуй, нам лучше ехать вдоль Малого Зеленчука, на Большом-то есть места, по которым в такие паводки не всякий раз проедешь…
— Смотри. Тебе видней! — кивнул Михаил.
За станицей Зеленчукской приободрились: до Сторожевой осталось всего ничего!..
Впереди уже завиднелись ряды низеньких казачьих хат, окруженных садами, церковь, сторожевая деревянная вышка. Спустившееся к горам солнце затопило станицу жарким светом. Въехав в восточные ворота, братья вскоре оказались возле родной хаты.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Первой они увидели мать. Она выбежала им навстречу, сухонькая, рано состарившаяся, и сразу же припала к Михаилу, едва он соскочил с коня, запричитала негромко:
— Мишенька! Сыночек! Чуяло мое сердечушко! Приехал!..
Тут же вышел из клети отец. Остановился посреди просторного двора, крупнотелый, кряжистый, с широкой, лопатистой бородой, уже как следует тронутой сединой. Стоял, ждал, когда сыновья сами подойдут к нему, не по-стариковски острые, светлые глаза смотрели на них из-под навислых, густых бровей чуть ли не испытующе, вроде бы спрашивали: как это они, оба разом, появились тут, перед ним?..
В обыденной домашней жизни отец одет всегда просто: ситцевая рубаха, шерстяные шаровары, на ногах — шерстяные носки и грубые кожаные чувяки. Таким он предстал перед сыновьями и теперь. Те передали поводья матери и один за другим вошли в калитку, поклонились ему, Яков даже слегка пристукнул при этом пятками сапог по-военному, будто перед кем-нибудь старшим по званию.
Отец шагнул к ним, положил им на плечи тяжелые, темные от загара руки, покивал, нисколько не изменившись в лице, сказал коротко: «Добро пожаловать, сынки!..», слегка оттолкнул их от себя. И — уже матери (не сказал, а приказал): «Гликерья! Коней поставь к нашему! Напой, как остынут! Накормлю сам…» Отходя от него, Михаил незаметно подмигнул Якову: мол, все тот же наш старик — ни слова, ни жеста лишнего… Яков тоже незаметно подмигнул ему.
У крыльца они стащили с распаренных ног обувь, сняли пропотевшие мундиры и рубашки, принялись умываться, поливая друг другу, обтерлись одним полотенцем, поданным матерью, и только после этого вошли в хату. Навстречу дразняще и так знакомо пахнуло борщом и свежеиспеченными хлебами…
Михаил с удовольствием ощутил босыми ногами чистоту и прохладу половиц, все еще хранящих запах чинары.
Яков спохватился, вспомнил про не снятые с седел переметные сумы с вещами и с гостинцами Михаила для родителей, вышел опять во двор. Михаил, поозиравшись в прихожей, заглянул в комнатушку, в которой когда-то жил с братьями, заглянул и в комнату сестер, где было также чисто и тихо, где тишина и чистота были давними, устоявшимися. Потом заглянул в родительскую комнату. Ее он всегда любил больше трех других комнат. В ней даже окошко было сделано по-особенному, по-стародавнему— «с рожками». Слева от входа тут — широкая деревянная кровать, покрытая стеганым темно-синим одеялом, над кроватью — образа, рядом с кроватью — невысокий столик с железным подсвечником, в переднем правом углу — лавка с расписной прялкой, пол устлан пестрыми домоткаными половиками… Даже сам воздух этой чистенькой белостенной комнаты для него всегда был каким-то особенным. В родительском доме все вещи — простые: деревянные столы и лавки, деревянные кровати… Пожалуй, единственный несамодельиый, фабричный, предмет в нем — настенные часы с кукушкой, висящие в прихожей. На их циферблате изображена девочка, поворачивающая глаза в сторону кукушки, когда та выскакивает из своего домика — куковать…
С улицы, со стороны западных ворот, послышались протяжные взмыки, тяжкий, медлительный топот, крики женщин и детей. Михаил догадался: пригнали стадо. Выглянул в окошко, зажмурился. Садящееся солнце пылало как-то по-пожарному, в его летящих над землей лучах золотисто светилось облако пылп, поднятое стадом, и в этом светящемся облаке брели, пыхтя, мыча, отдуваясь, коровы, бычки, телки, мелькали, оглашая станицу криками, встречавшие стадо люди… Михаил видел перед собой словно бы какой-то вечный, ничем не омраченный мирный вечер родной станицы. Такой вечер был здесь вчера, позавчера, такой вечер повторялся тут много-много раз за последние годы, прожитые им так далеко от всего здешнего, столь для него родного с младенчества… И опять шевельнулось в душе внезапное болевое предчувствие…